«Если душа родилась крылатой...»

Кралин Михаил

 

assets/gallery/218/2089.JPG

 


АВГУСТ

Август...
Август.
Аве, август!
Я - Аргус
кусающий, жалящий свою коровку,
бедную мою музу,
бегущую в ужасе
от меня.
Только сверкают её копытца.
только горят мои поцелуи,
кожу  ж-жалят....

А если почнём вспоминать?
Что всплывёт на экране памяти?
Чем ужалю гонимую Музу Памяти?
Кем был - служкой Зевеса,
гастробайтером бога,
крохи с барского стола хавающим.

Ленинград.
Цецилия Мансурова на дырявой сцене
студенческого театра
читает "Нездешний Вечер".
Седая Цветаева
забывает текст.
кричит подсуфлёривающей девице.
Ломает каблук.
Хватает его.
Убегает, хромая, со сцены
под жеребячье ржанье дебилов.

И это было
единственный раз,
когда я слышал,
Когда я видел
ЖИВУЮ Марину Цветаеву.
Её серебряный голос
ужалил меня смертельно
на всю оставшуюся жизнь.
Она не была коровой.
Она была Аргусом,
как и подобает поэту.

 


   Марина Цветаева


Вере Павловне Астаховой


Стихо-дыхание Цветаевой,
Стихо-страдание Цветаевой
Даны законом высшей воли.

И эта нежность несравненная...
Она была полу-блаженною,
Но не рабыней бабьей доли.


Она стиху была советчицей
И за стихи была ответчицей,
А больше ни пред кем, не ради...

И только до стихов охочею, 
Она была чернорабочею
И госпожой своих тетрадей.

Мужские плечи, в бёдрах - узкая,
Похожа на  мамзель французскую,
Но в скудном, ношенном наряде.

Не судомойкой - стиходелицей,
А жизнь - никчёмною безделицей,
Коли стихами не поделится -
Петлёю рада поделиться...

Но жить - не жить - какая разница...
Как времена над ней не чванятся,
Она прорвётся, не спеша

В миры её родимой Вечности
И там, на волнах бесконечности
Морская плещется душа!

 

 


ТЫ и Я


В.П. Астаховой

Ты - цветаевский чаянный.
Я - ахматовский отпрыск.
Только равно мы впаяны
В этом времени остром,

Взявшись за руки, держимся,
Словно кровные братья,
И пройдём, не обрежемся
О людские проклятья.

Оба мы прокажённые
Только разной проказой,
Оба мы - заражённые
Цвета-ахма заразой.

И глагола голгофою
Нам судьба - со-распятье.
Счастье жить катастрофою,
Умереть - за проклятье

Быть творцами, не сонями
В этом мире безверном
Не травинками сорными,
уносимыми ветром...

31-05-2012 13:49

 

Комментирий:

МАРГАРИТА* *     

Re: ТЫ и Я

* * *
Цветаевские строки далеки,
От неизбежной
Нашей серой жизни,
Наверное и правда нелегки,
Поэмы мысли ,
С поиском до тризны,

Поистине не верно, принимать ,
Чужую страсть
За дар своей любви,
Ведь в нашем Мире ,
Нужно выбирать
Свой звездный Путь,
По краешку земли .....

31-05-2012 15:18

 

 
Вера Астахова      02-06-2012 02:56
Re: ТЫ и Я
Миша, дорогой!
Я потрясена до глубины души! Сердечное спасибо!
Это для меня так неожиданно и так приятно!
Даже не верится, что такое СИЛЬНОЕ стихотворение МАСТЕР может посвятить мне!
"Спасибо Вам и сердцем и рукой...", - сказала бы Марина Цветаева и говорю Вам я.
И такое чувство будто сама Ахматова взявшись с Вами за руку передала листик с этим стихом нам с Мариной Цветаевой, тоже взявшимися за руку. Цвета-ахма слились навечно воедино, как и наши с ними души !
Удивительно проникновенное с-тихо-творение, творец!
Спасибо! Спасибо!
Вот так подарок!
Счастья Вам, дорогой!

Отдельное спасибо всем, кто написал свои комментарии и особенное МАРГАРИТЕ за равно-сильные стихи!

assets/gallery/91 - разное/1208.JPG

 

Стихо-вторение Марине Цветаевой



Стихотворение Цветаевой -
Стихо-парение Цветаевой.

Стихотворение Цветаевой -
Стих-ото-рвение! - Цветаевой.

Стих-откровение Цветаевой -
Стихо-кровение Цветаевой.

Стихо-рождение Цветаевой -
Стихо-радение Цветаевой.

Стихо-пылание Цветаевой -
Стихо-послание Цветаевой.

Сихо-иначество Цветаевой -
Само-палачество Цветаевой.


Стих-одиночество Цветаевой -
Стих-полуночество Цветаевой.

Стихо-за-облачность Цветаевой -
Стихо-заблоченность Цветаевой.

Стихо-дыхание Цветаевой -
Стих-задыхание! - Цветаевой.

Стих-сума! -шествие! - Цветаевой -
С-креста-сошествие Цветаевой.

Стих-возвращение Цветаевой -
Стих -всех!-прощение Цветаевой.

Стих-вос-селение Цветаевой
Во все селения! - Цветаевой.

Стихо-вне-летие Цветаевой -
Стихо-бессмертие Цветаевой!


23-06-2012 12:57
  
 

ЭВА ДЕМАРЧИК

(Воспоминание о "чёрном лебеде" польского шансона)


Меня вжало в кресло.
О себе я забыл.
Только властный голос над залом плыл:
С колдовской польской цыганской грустью
Царевала Демарчик над покорной Русью.

Нет, не Эвой была - болела Мариной,
Когда оплакивала друга-скрипача,
Сгинувшего в лагере зверином -
Осипа Эмильича.

И вороньей шубой смерть висела
Жадно ожидая свежих жертв
"Ещё Польска не згинела",
И Скрипач не мертв!


 

Куда девается душа...

Куда девается душа,
Когда летит, едва дыша,
Прочь от оставленного тела?
А может, вовсе не летит,
А, пригорюнившись, сидит
У примогильного придела?

Душе никак не улететь,
Покуда телу не истлеть
Вплоть до последней волосинки.
И так и мается она,
Пока живит снега весна
И капают с креста слезинки...
 

"Кто занесёт надо мной нож золотой зари..."


Кто занесёт надо мной нож золотой зари,
Кто укроет дождём серебряным,
Лермонтов или Цветаева,
Это не важно.

А важно лишь - раз, два, три.

Раз - это разум,
Разгон для стиха,
Два - душа, вылетевшая из безымянной могилы,
Три - это ты, мой стих.

Разум уходит с каждой строкою.
Лермонтов перевращается в птицу,
Бережно неся в клюве душу Цветаевой.
Ты, мой стих,
Меня накрываешь волною.
Не я над тобою властен,
А ты управляешь мною.

Миш Лют, 06-11-2012 08:40

 

ПАМЯТИ МАРИНЫ ЦВЕТАЕВОЙ

Костёр, сестричка, пожатье рук.
Я твой, Марина, загробный друг.
Бежит водичка, как жизни круг.

Поэзии мины. Стихов удушье.
Петля Марины. Страны бездушье.
Отравой лживой залили уши.

Затолкали в землю Марины тело,
А земля вокруг под врагом горела.
Умирать Марина, ты не хотела.

Хоть из-под земли, всё равно твердишь:
"Сгоришь, Германия! Безумие, безумие творишь..."
...........................................
Я ландыши к могиле принесу,
Могиле неопознанной поэта.
А где могила? А пространство это -
Вся Русь её могучего расцвета.


Миш Лют, 12-10-2012 13:25


Михаил Кралин

КТО    ЧЕГО   БОИТСЯ...

Пьеса


(драма в трёх действиях с прологом и эпилогом) © Михаил Кралин

Действующие лица:

Анна Андреевна Ахматова, поэт, 56 лет.
Исайя Берлин, английский дипломат, 36 лет.
Владимир Николаевич Орлов, литературовед, 37 лет.
Софья Казимировна Островская, подруга Ахматовой, 42 года.
Лев Николаевич Гумилёв, сын Ахматовой, 33 лет.
Антонина Михайловна Розен, приятельница Ахматовой, 48 лет.
Геннадий Моисеевич Рахлин, директор Лавки писателей, 50 лет.
Голос из темноты, лет неопределенных.

(Место действия – 1945 год, Фонтанный Дом)

(антракт между вторым и третьим действиями)



П Р О Л О Г.


Голос из темноты:

Кто чего боится,
То с тем и случится,
Ничего бояться не надо.
Эта песня пета,
Пета, да не эта,
А другая тоже
На нее похожа.
Стой, прохожий!

Книжная лавка писателей на Невском. Покупатели в Отделе обслуживания писателей рассматривают книги на витринах. Двое вступают в разговор. Первый одет очень тщательно, но просто. Второй – с тросточкой, моноклем в глазу и перстнями на пальцах, с претензией на денди.

Первый. Простите меня, сэр, но я вижу по блеску в ваших глазах, что Вы как будто интересуетесь поэзией. Не будете ли Вы столь любезны…

Второй. Простите, но я не имею еще, кажется, удовольствия быть с Вами знакомым. И разве я похож на “сэра”? Мы, слава богу, ведь не в Англии?

Первый. Ах да, в самом деле. Я в России, в Петербурге, где не был столько лет…

Второй. Теперь этот город называется иначе. А Вы, как я догадываюсь, иностранный гость, хотя и говорите почти без акцента. И, судя по Вашему появлению в этом отделе, где обслуживают исключительно только литераторов, имеете отношение к литературе?

Первый. Вы на редкость догадливы. Я приехал в Россию, или, как полагается говорить, в Советский Союз, с берегов туманного Альбиона. А Россию я считаю своей духовной родиной, хотя меня зовут Исайей Берлином. Может быть, мое имя Вам о чем-нибудь говорит, если Вы занимались, к примеру, Герценом.
Второй. Конечно, я слышал Ваше имя, но, к сожалению, трудов Ваших мне читать не доводилось. По-русски они, насколько я в курсе, не издавались, а иностранные источники нередко находятся за семью печатями, особенно, если Ваш подход к изучаемой Вами теме далек от основ марксизма.

Первый. Да, я Вас понимаю. Оставим эту скучную материю и перейдем к поэзии. Вы пишете стихи?

Второй. Пишу. Для себя. Для других я пишу о стихах. Позвольте представиться – Орлов Владимир Николаевич – литературовед и, по совместительству, член правления Союза писателей.

Берлин. Да? И как поживают под Вашим правлением пасомые Вами русские писатели?

Орлов. Кого именно Вы имеете в виду?

Берлин. Да уж, конечно, не Тургенева и не Герцена. Они уже давно вне вашего чуткого руководства. При них пастухом, для Европы, во всяком случае, состою я. Нет, я говорю о русских советских писателях, которые живы. Еще живы.

Орлов. Вы напрасно изволите иронизировать. Если Вы имеете в виду Ахматову и Зощенко, то они живут прекрасно.

Берлин. Какие, однако, у вас странные сближения. Что же общего Вы находите между этим печальным юмористом и Анной Ахматовой, Музой моей юности?

Орлов. Пока их роднит лишь общая громкая слава.
Но слава, как известно, дама непостоянная…

Берлин. Постойте, постойте… А что, разве Ахматова еще жива?

Орлов. Да. Анна Андреевна Ахматова живет совсем недалеко отсюда, в пятнадцати минутах ходьбы. Вы хотели бы посетить ее?

Берлин. А разве это возможно? Ведь она, вероятно, дама почтенного возраста и, быть может, нездорова?

Орлов. Ну, о возрасте мы ей задавать вопросов, надеюсь, не станем, дамы это не слишком любят, даже великие, а здоровье у нее отменное, это я Вам скажу с полным основанием как редактор ее будущей книги.

Берлин. О’кей. Вы меня осчастливите, если устроите мне эту встречу, о которой я не мог мечтать и во сне.

Орлов. Иностранные гости имеют право знать как живут советские писатели. И помочь в этом – моя прямая обязанность как члена Правления. Сейчас я пройду к директору лавки и позвоню оттуда Ахматовой.

(Уходит в служебное помещение и в это же время оттуда выходит Директор Лавки писателей).
Директор. Позвольте представиться. Я директор этого богоугодного заведения. Геннадий Моисеевич Рахлин.

Берлин. Здравствуйте. Меня зовут Исайя Берлин, но Вы можете называть меня просто Исаем Менделевичем. Я из Англии, занимаюсь там русской литературой прошлого столетия. Скажите, а у Вас есть книги Анны Ахматовой?

Рахлин. Что Вы, что Вы? Анны Ахматовой у нас уже давно не стояло. С одна тысяча девятьсот сорокового года.

Берлин. Надо же. Как жаль. А я так мечтал, что, зайдя в Вашу лавку, найду книгу Анны Ахматовой.

Рахлин… ...И правильно мечтали. Найдете. Для всех нет, а для Вас найдется. (Молниеносным жестом достает из-под себя книжку). Вот она, азиаточка, спецрейсом из Ташкента доставлена. Если пойдете к Ахматовой, непременно привет передавайте от Рахлина! Я Вам презентую два экземплярчика и думаю, она не откажет сделать автограф на второй книжечке ее старому приятелю.
(Из служебного помещения появляется Орлов).

Орлов. Анна Андреевна Ахматова ждет Вас у себя в Фонтанном Доме ровно к трем часам дня.


ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ.

Голос из темноты.

Как у облака на краю,
Вспоминаю я речь твою,

А тебе от речи моей
Стали ночи светлее дней.

Так, отторгнутые от земли,
Высоко мы, как звезды, шли.

Ни отчаяния, ни стыда
Ни теперь, ни потом, ни тогда.

Но, живого и наяву,
Слышишь ты, как тебя зову.

И ту дверь, что ты приоткрыл,
Мне захлопнуть не хватит сил.

(Комната Ахматовой в Фонтанном Доме. Железная солдатская кровать, застланная серым стеганым одеялом, старинное кресло с протертым плюшем, небольшой ломберный стол, обшарпанный сундук, свечи в высоких подсвечниках, окна задрапированы белыми шторами. Икона в углу.
Ахматова в лиловом японском халате с драконами, Островская в строгом темно-сером костюме)
Ахматова. Как хорошо, Софья Казимировна, что Вы успели вовремя. Я ведь не надеюсь на свой английский, говорить-то мне на нем не с кем, кроме, пожалуй что, Вас... Что же мы на пальцах будем объясняться с этим англичанином?
Из Орлова тоже толмач неважнецкий. А на Вас я рассчитываю, Вы ведь у нас на всех языках мастерица разговаривать.

Островская. Вы мне льстите. Надеюсь, мои услуги Вам не понадобятся.

Ахматова. Что Вы этим хотите сказать, мадам?

Островская. Но ведь он профессор русской литературы. Следовательно, должен знать свой предмет в подлиннике. Да и фамилия у него не совсем английская, крапленый какой-то англичанишка. Я по дороге купила пачку “Тройки”, так что Ваш заказ выполнен.

Ахматова. Я знаю, мадам, что Вам смертельно хочется курить, но давайте сначала растопим печку. Что-то мне зябко в этой японской шкуре. (ложится на кровать. Островская разжигает огонь в печи)
Ну вот, и огонечек заплясал. Курите, не стесняйтесь, да и мне дайте огоньку… (закуривают).

Островская. Не бойтесь, Анна Андреевна, я думаю, общение с иностранцем Вам зла принести не может. Ведь Вы всего-навсего выполняете приказ Орлова.

Ахматова. Да уж, начальничек. Когда Оля Берггольц в очередной раз выдвигала меня на Сталинскую премию, надо было видеть ряжку этого начальничка. Сидел весь алый, то ли от страха, то ли от зависти.

Островская. Но он же любит Ваши стихи. И редактором Вашим стал по своей воле.

Ахматова. Однако Поэмы он боится как огня. Хотя и врет в глаза, что я продолжаю традиции Блока, но Вам-то ведь понятно, какая разница между моим гусарским корнетом и теми двенадцатью разбойниками?

Островская. Кстати, взгляните на часы. Они показывают двенадцать минут четвертого. Что-то задерживаются Ваши гости.

(резкий звонок в дверь. Ахматова быстро крестится)

Островская. Должно быть, это наши гости. Пойду открою.

Ахматова. Милости прошу. (Подходит к зеркалу, быстро заглядывает в него, усаживается в кресло и застывает в царственной позе).

(Входят Островская, за ней Орлов и Берлин)

Орлов. Здравствуйте, дорогая Анна Андреевна. Позвольте представить Вам нашего гостя – английского профессора русской литературы – сэра Исайю Берлина.

(Ахматова, не вставая с места, протягивает руку – Берлин бережно ее целует)

Берлин. Поверьте, Анна Андреевна, я не могу себе представить, что вижу Вас, живую Анну Ахматову. Ведь мы, на Западе, давно уже переводим Вас, как Сафо.

Ахматова. ...Такие сравнения мне, пожалуй, не по чину. Хотя один Ваш предшественник уже говорил или писал нечто подобное… тридцать лет назад. Правда, тогда я была немного стройнее.

Берлин. Вы – королева русской поэзии на все времена. Сегодня я был в Лавке писателей, и ее директор, Геннадий Моисеевич Рахлин, кстати, он просил передать Вам почтительный поклон, так вот, этот добрый человек дал мне Вашу последнюю книгу.

Ахматова. Ах, эту, я думала, что она вся осталась в Ташкенте, а она даже сюда просочилась, надо же, какая прыткая. И что же, разумеется, просил поднести на подпись?

Берлин. У меня в “Астории” было несколько свободных минут чтобы просмотреть Вашу книгу. Конечно, в ней много строк, которые я давно знаю наизусть, но много и таких, какие читал впервые… И знаете, что меня поразило больше всего?

Ахматова. Интересно знать что же.

Берлин. Ваша динамика. Вы поэт с огромной скоростью поглощения жизни. Сколько городов, сколько драгоценных деталей утраченной мной жизни я вспомнил, читая Ваши стихи. Но как Вы оказались в Ташкенте?

Ахматова. Об этом позаботился наш Вождь. Он вспомнил об Ахматовой и прислал за мной специальный самолет.

Орлов. Товарищ Сталин осуществляет мудрое, чуткое руководство как всей страной, так и отдельными ее членами – членами Союза советских писателей.

Островская. Товарищ Сталин ценит в Анне Ахматовой прежде всего то, чем она всегда была и есть – патриотом своей страны, своего народа. Не то что этот смехач Зощенко.

Берлин. (про себя). Опять эти странные сближения. . Сговорились они, что ли? (Вслух). А что такого натворил Зощенко?

Островская. Когда немецкие солдаты начали сдаваться в плен, наши работники стали находить у них в походных ранцах в неимоверном количестве, да, да, представьте себе, в неимоверном количестве, книжки Зощенко, специально изданные по приказу Гитлера в целях агитации и пропаганды. Вы ведь читали Зощенко и знаете, как он изображает простых советских людей!

Орлов. Обыватели, спекулянты, тунеядцы, злобные, трусливые людишки, с такими справиться ничего не стоит.

Островская. Вот-вот. А у Ахматовой чувство патриотизма всегда было развито в высокой степени.

Берлин. Мне кажется, Зощенко и Ахматова просто выступают в несколько разных
весовых категориях.

(в это время с улицы слышатся какие-то крики. Берлину кажется, что кто-то зовет его из осенней темноты по имени. Он подходит к окну,
вглядывается и вдруг стремглав выбегает из комнаты. Орлов, на ходу бормоча извинения, следует за ним. Дамы в недоумении).

Ахматова. Кого это там нанесло в такую погоду?

Островская. Я слышала имя нашего визитера. Может быть, за ним уже пришли?

Ахматова. Они бы поднялись и не стали бы поднимать шум. Впрочем, они предпочитают ночные визиты. Мадам, сходите вниз, вы же видите, я умираю от страха.

Островская. Или от любопытства. Пойду, однако, послушаю, о чем они там, во дворе, совещаются (быстро уходит).

(Двор Фонтанного Дома. Полутьма. Вой ветра. Под окном стоит человек, не в очень устойчивой позиции. Берлин и Орлов подбегают к нему).

Человек. Изайя! Изайя! I am glad to see at this ass. What you doing in this garden?

Берлин. O, Randolf, my old fried! How are you? (К Орлову) Мистер Орлов, Вы незнакомы, возможно, с мистером Рандольфом Черчиллем?
Позвольте вас познакомить, он мой старый приятель еще со студенческих лет.

Орлов. Нет, мы незнакомы. Очень рад. Орлов. Простите меня, господа, но я должен срочно вас покинуть. Дела, знаете ли, совещание в Союзе писателей, там меня уже ждут – не дождутся (последние слова произносит на бегу, стремительно скрывается во тьме двора.). Островская, слышавшая весь разговор, возвращается в квартиру Ахматовой)

(Снова та же комната. Ахматова тревожно ходит из угла в угол. Открывается дверь, и входит Островская).

Ахматова. Ну что там, где же наши гости? Их что, уже взяли?

Островская. Еще нет. Они ушли сами. А знаете кто был этот крикун под окнами?

Ахматова. Догадываюсь.

Островская. (усмехаясь): Ваша догадка подтвердилась: Ваш старый поклонник, сэр Уинстон Черчилль прислал за Вами своего отпрыска.
Тут пахнет международным заговором в пользу Ахматовой. Не иначе, как эти сумасшедшие англичане решили вывезти Вас на специальном самолете в “иноземную столицу”.

Ахматова. (в ужасе зажимает ей рот). Оставьте ваши неуместные шутки, мадам.
(комната погружается во мрак. Голос из темноты):

Шутки, шутками, а сорок
Гладких лет в тюрьме,
Пиршества из черствых корок,
Чумный страх во тьме.
Одиночество такое,
Хоть сейчас в музей,
И предательство двойное –
Близких и друзей.

(интермедия)


(по обеим сторонам сцены – телефонные будки. Орлов и Островская докладывают “наверх”)

Орлов. Товарищ майор, ваше задание выполнено. Объект вышел на связь в Лавке писателей. Да, на приманку клюнул сразу. Что приманка? Оказалась сговорчивой, приказ поняла четко. Уже к 15 часам мы были у нее с объектом. Он сразу начал склонять ее к контрреволюционной деятельности. В чем выразилось? Он сказал, что она в той же весовой категории, как и этот клеветник Зощенко. Но я не успел довести до конца задание, потому что к приманке подошла добыча покрупнее. Во дворе Фонтанного Дома появился сам сын Черчилля, между прочим, пьяный в стельку. И вышел на связь с объектом.
Как прикажете действовать дальше? Хорошо. Слушаюсь. Будет исполнено.

Островская (в другом конце сцены): Пани у телефона. Да, объект появился вовремя, но я была уже на месте. Нет, мои услуги не понадобились, он говорит по-русски, как мы с вами. Что? Да нет, я ничего плохого не хотела сказать. Но что мне делать дальше? Составить подробный отчет? Есть. Но вряд ли она его еще раз примет – тут появился сынок Черчилля и напугал ее. Она думает, что сынка подослал сам старик, он ведь страстный поклонник ее поэзии. Что? Откуда это мне известно.? Я женщина образованная, прессу тамошнюю читаю в подлинниках, а уж потом перевожу. Хорошо, хорошо, не стоит благодарности. Служу Советскому Союзу!

(мрак рассеивается. Снова комната Ахматовой. Телефонный звонок. Она берет трубку).

Ахматова. Слушаю. Да, это Ахматова. Да, я поняла, что это Вы. Да, я знаю. Ничего, бывает. Забудем об этом. Мы ведь о многом еще не договорили. Жду Вас к девяти часам вечера. Вас ожидает скромный ужин. До свидания.

Д Е Й С Т В И Е В Т О Р О Е

(Ужин. Та же комната, но стол накрыт скатертью. Угощение крайне скромное. За столом сидят: Ахматова в кресле, рядом с ней Берлин, напротив приятельница Ахматовой Антонина Михайловна Розен, или просто Анта и рядом с ней Лев Гумилёв. Пятый стул пуст – на кухне Островская варит картошку).

Берлин. Я пришел в этот дом второй раз в жизни, но мне кажется, что я бывал здесь уже множество раз.

Ахматова. Благодарю Вас.

Анта. Я старинная приятельница Анны Андреевны, ученица её второго мужа Владимира Казимировича Шилейко. Он был гениальным ученым, читал шумерскую клинопись, как мы с вами читаем газеты.
Берлин. И что же сообщали эти таблички?

Анта. Ах, всё о том же: долгие кровопролитные войны и короткие передышки между войнами.

Берлин. Я предлагаю выпить за нашу победу над гитлеровской чумой – за нашу общую победу.

Островская. У Анны Андревны есть замечательный стихотворный тост на эту тему. Пожалуйста, прочтите нам Ваши стихи о победе!

Ахматова (читает с неохотой):

Навстречу знаменам, навстречу полкам
Вернувшейся армии нашей
Пусть песня победы летит к облакам,
Пусть чаша смыкается с чашей.

И грозную клятву мы ныне даем
И детям ее завещаем,
Чтоб мир благодатный, добытый огнем,
Стал нашим единственным раем.

(Все чокаются и пьют)

Островская. А второй тост мы поднимем за того, кто привел нас к этой великой победе. Анна Андреевна, у вас ведь есть стихи и в честь товарища Сталина?

Ахматова. Да. Только слабые.

Анта. Бог знает, что Вы говорите, дорогая Анна Андреевна. У Вас нет и не может быть слабых стихов. Читайте!

Берлин. Пожалуйста, просим!

Ахматова (читает медленно, как заведенный автомат):

Нам есть чем гордиться и есть что беречь, –
И хартия прав, и родимая речь,
И мир, охраняемый нами.
И доблесть народа, и доблесть того,
Кто нам и родней, и дороже всего,
Кто – наше победное знамя!

Анта. За здоровье великого вождя Иосифа Виссарионовича Сталина!
(все пьют)

Берлин (обращаясь ко Льву Гумилёву). Какие Ваши главные впечатления от войны?

Гумилёв. Впечатления? Их будет, пожалуй, многовато, да и не рассказать приличествующими для этого стола выражениями. Но я, как-никак сын двух поэтов и привык излагать свои впечатления в наиболее краткой и образной форме – в стихах.
Берлин. Прошу – я весь внимание.

Гумилёв (читает, слегка картавя):

Мы шли дорогой русской славы,
Мы шли грозой чужой земле.
За нами страшный труп Варшавы
Мелькнув, исчез в январской мгле.

А впереди цвели пожары,
Дрожала чуждая земля,
Узнали тяжесть нашей кары
Ее леса, ее поля.

Но мы навеки будем правы
Пред вами, прежние века.
Опять дорогой русской славы
Прошли славянские войска.

Берлин. Ну что ж, стихи, вполне достойные пера вашего отца.

Гумилёв. Благодарю Вас. Это наилучший комплимент, который вы только могли мне сделать. А как, позвольте узнать, воевали вы?

Берлин. Я сухорук и к боевым сражениям не пригоден. К тому же, еврей, поэтому пришлось жить и работать под американским кровом.
Хлеба с маслом у янки вдоволь, но я всё равно чувствовал себя в изгнании.

Гумилёв. Так это не о вас ли написала моя мама в своей поэме:

А веселое слово “дома”
Никому теперь не знакомо,
Все в чужое глядят окно.
Кто в Ташкенте, а кто в Нью-Йорке
И изгнания воздух горький,
Как отравленное вино.?

Ахматова. Замолчи, Лёвка, прошу тебя. Это совсем о другом человеке написано.

Гумилёв. Да? Ну не грустите, мистер Исайя, она еще и о вас напишет, обязательно напишет. (быстро уходит на кухню).

ИНТЕРМЕДИЯ. НА КУХНЕ.

Островская. (Льву Гумилёву). Ну что, пропустили по одной? Теперь ты, Лёв, тут похозяйствуй, а я пойду тяпну. Рюмок-то в хозяйстве четыре, а питухов пять, вот и приходится выпивать с выходным.

Гумилёв. Ах, ма тант, не нравится мне этот англичанин. Впрочем, он такой же англичанин, как я Тамерлан… Этранжер проклятый! Подведет он мамочку под монастырь, да и мне за нее, откровенно говоря, сидеть не хочется. За папу я своё уже отсидел.

Островская. Анна Андреевна только выполнила указание Владимира Николаевича Орлова – ее непосредственного начальника по Союзу писателей. Да и моего тоже. Там, наверху, уже поставлены в известность. Будь покоен, твоей мамочке ничего не грозит. К тому же, она ведь патриотка своей великой Родины и ничего лишнего, я уверена, ему не скажет. Пойду, а то там сообразят на троих, и мне не оставят.

Гумилёв. Благодарю вас, ма тант, вы меня совершенно успокоили. Ах, этранжер проклятый! И откуда он только взялся на нашу голову? Тоже мне, незваный, несуженый!

Голос из темноты:

Из тюремных ворот,
От заохтенских болот,
Полем некошенным,
Лугом нехоженным,
Сквозь ночной кордон,
Под пасхальный звон,
Незваный, несуженный,
Приди ко мне ужинать!


(ИНТЕРМЕДИЯ)


(Ахматова одна перед зеркалом)


Голос из темноты.
Не оттого, что зеркало разбилось,
Не оттого, что ветер выл в трубе,
Не оттого, что в мысли о тебе
Уже чужое что-то просочилось,
Не оттого, совсем не оттого
Я на пороге встретила его.

Ахматова. Опять этот голос… Сколько уж лет он преследует меня. Муза как будто совсем от меня отделилась, предпочитая жить своей жизнью. Однако, зеркало и в самом деле треснуло – должно быть, не выдержав тяжести моего взгляда. И этот вой в печной трубе – он всё усиливается, и сколько слышно там родных голосов. Этот английский джентльмен пошел провожать моих загостившихся дам, как бы они его не оставили ночевать у себя, ведь одна другой краше. Впрочем, англичане умеют держать свое слово.
Как я устала сегодня от этих бабьих разговоров за ужином, от этих постылых заздравных тостов. Но для Софьи Казимировны чего не скажешь – надо ведь человеку отчет писать, – тоже работа не из легких.
А тут еще стихи опять никак не дают покоя (бормочет):

И в новую любовь
Входить как в зеркало с тупым сознаньем
Измены и с еще вчера не бывшей
Морщинкой…

(вглядывается пристальнее в треснувшее зеркало)
Да, морщин прибавилось, куда от них денешься. Круги постылой жизни.

Устала я играть Федр, Клеопатр, Гертруд,
Мне больше не по силам этот труд.

Нет, не то.
Устала я играть Федр, Клеопатр, Гертруд,
Он боле не по мне – сей ненасытный труд.

Эти стихи я знаю, откуда идут, – их диктует мне оттуда Николай Владимирович Недоброво. Но “ненасытный труд” – пожалуй, это мое, нажитое собственным горьким опытом. Впрочем, их ожидает участь тысяч их предшественниц. Огонь – их колыбель, оправа и могила.

(Часы бьют полночь)

Однако – полночь бьет, придет иль не придет, придет иль не придет…

Неужели
Он придет ко мне в самом деле,
Повернув налево с моста?

А ведь это стихи, и, кажется, он ломится в поэму (достает блокнот и быстро записывает)

(Протяжный звонок в дверь)

ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ

Берлин. Я благополучно проводил обеих дам до дома Софьи Казимировны. Антонина Михайловна осталась ночевать у нее.

Ахматова (перебивая). Зачем Вы пришли? И как Вы просочились сквозь проходную?

Берлин. О, мы очень мило побеседовали с тетей Дашей, так, кажется, зовут эту милую старушку-сторожиху. У нее священный ужас перед живыми писателями – и она уверена, что писатели находят вдохновение по ночам.

Ахматова. Ну, Вам крупно повезло, что на вахте стояла Даша, могли бы нарваться и на Васиновича., – тогда бы одним вдохновением не обошлось.

Берлин. Я не мог не прийти. Ведь мы с Вами так и не сказали друг другу самого главного!

Ахматова. А сказать Вам, зачем Вы пришли?

Берлин. Скажите.

Ахматова. Вы вернулись, чтобы лишний раз убедиться, как я непохожа на ту, которую узнали, прочтя мою книжку, на ту горбоносую, тоненькую полугречанку, написавшую все эти стихи, которые почему-то уже сорок лет всех сводят с ума, одним словом, Вы пришли, чтобы убедить себя в том, как я непохожа на свою книгу!
Берлин. Я бы этого не сказал. Я смотрю в зеркало и вижу в нем всё тот же знаменитый ахматовский профиль.

Ахматова. Ах да, только в зеркалах еще и живут наши чистые профили. У меня даже есть об этом стихи, правда, я их уже полузабыла:

А в зеркале двойник бурбонский профиль прячет.
Он очень знаменит, он в тягость сам себе.
Он думает, что всё переиначит,
Что Пастернака перепастерначит,
Но как с ним быть в ахматовской судьбе?

А Вы заметили, что зеркало изменилось со времени Вашего предыдущего визита? Оно треснуло, не выдержав моего волчьего взгляда. Это к беде.

Берлин. Право, не стоит придавать значения подобным мелочам. Я пришел сюда смотреть на Вас, а не искать в зеркалах Ваше прошлое.

Ахматова. И что же Вы видите?

Берлин. Я вижу прекрасное лицо, от которого мне больно.

Ахматова. Вот, вот, конечно, больно. Старая, загнанная жизнью тетка, которая, к тому же не выпускает изо рта папиросу.

Берлин. Зачем Вы так, Анна Андреевна? Я люблю Вас такой, какая Вы есть.

Ахматова. Любите? Вы сказали “любите”?? Ах, мальчик мой, вот если бы я была такой, как Вы сейчас, а Вы были таким, как я тогда, вот тогда, пожалуй, что-то могло бы получиться. Вот тогда можно было бы произнести это слово. Но я слышала его столько раз, что разучилась, пожалуй, слышать.
Разожгите печь, мне что-то зябко.
(Кутается в кресле. Берлин чиркает спичкой, неумело пытаясь зажечь растопку, но у него ничего не получается)

Ахматова. (насмешливо) Да, Вам не часто приходилось иметь дело с живым огнем. Камин Вам, верно, разжигает слуга? Растопить печь – целая наука, это вам не стихи писать.
(Становится на колени, кочергой ворошит поленья, подкладывает щепки, бумагу, подносит зажженную спичку – огонь вспыхивает как по команде)
Вот так-то лучше будет – мы с ним старые друзья и сообщники. Жаль только, эта старая развалина совсем не держит жар – даже среди ночи приходится вставать и подкладывать поленья. Но они сыроватые и загораются не скоро. Иное дело стихи.

Берлин. Как Вы красиво стояли на коленях перед этим маленьким костром.

Ахматова. Репетирую роль Жанны Д’Арк.

Берлин. Вы думаете, Ваш костер еще впереди?

Ахматова. My future is my past.
Вы ведь хотели послушать мои новые стихи, настоящие, разумеется, а не те застольные тосты. Или Вы, как Ваши друзья там, на Западе, думаете, что Ахматова давно исписалась?

Берлин. Я совсем так не думаю. Впрочем, как и мои друзья. Кстати, о друзьях. Прежде чем Вы начнете читать стихи, я бы хотел рассказать о тех, кто Вас помнят и любят.

Ахматова. Вот как? И кто же это?

Берлин. Вы, конечно, помните, Саломею Андроникову? Она моя соседка и много о Вас мне рассказывала.

Ахматова. Соломинка? Она всё так же хороша? Цветет на английских лугах? В шестнадцатом году Осип был от нее без ума, впрочем, без малейшей взаимности. Да и моя поэма как-то с ней связана. Сначала я написала стихи о ней, а потом уж грянула поэма. А об Артуре Лурье Вы что-нибудь слышали?

Берлин. Да, я встречал его несколько раз в Америке. Те стихи, что читал Ваш сын за ужином, ведь это о нем?

Ахматова. Какая догадливость! Артур меня любил в самые черные годы, боготворил меня, его любовь ко мне была как богослужение. А я, сама старая грешница, не могла ему простить только одного – он был страшным бабником. Но моя поэма началась с того, как я гадала на Артура. Ну, слушайте, однако. Где-то у нас еще осталась водка. Выпьем и помянем их всех, и святых, и грешников.
(разливает остатки водки)

За тех, кого еще с нами нет! Боже мой, Вы сейчас так мне его напомнили, что даже показалось, что гадание мое сбылось. Спасибо Вам, милый, Вы как светлый вестник с того света, из той России, которой больше нет.

Берлин. Ну почему же нет? Вы и есть для меня вся Россия, встреча с Вами – как встреча с утерянной моей Родиной.

Ахматова (плача). Это самое дорогое, что Вы могли сказать мне. Я… я верну Вам чувство Родины, Вы больше не будете изгоем.
(помолчав)
Я, пожалуй, прочитаю Вам несколько строф из моей поэмы. Правда, она еще не совсем закончена, но всё равно, слушайте.
(зажигает свечи в подсвечниках)

(читает):
Я зажгла заветные свечи,
Чтобы этот светился вечер,
И вдвоем с ко мне не пришедшим
Сорок первый встречаю год.
Но… Господняя сила с нами!
В хрустале утонуло пламя
“И вино, как отрава, жжет”.
Это всплески жесткой беседы,
Когда все воскресают Бреды,
А часы всё еще не бьют.
Нету меры моей тревоге,
Я, как тень, стою на пороге,
Стерегу последний уют.
И я слышу звонок протяжный,
И я чувствую холод влажный,
Каменею, стыну, горю…
И, как будто, припомнив что-то,
Повернувшись в пол-оборота,
Тихим голосом говорю:
Вы ошиблись – Венеция дожей
Это рядом – но маски в прихожей
И плащи, и жезлы, и венцы
Вам сегодня придется оставить.
Вас я вздумала нынче прославить,
Новогодние сорванцы.
Этот Фаустом, тот Дон-Жуаном,
А какой-то еще с тимпаном
Козлоногую приволок.
И для них расступились стены,
Вдалеке завыли сирены
И, как купол, вспух потолок.
Что мне Гамлетовы подвязки! –
Что мне поступь Железной Маски –
Я сама пожелезней тех.
И чья очередь испугаться,
Отшатнуться, отпрянуть, сдаться
И замаливать давний грех!..
Ясно всё: не ко мне, так к кому же.
Не для них здесь готовился ужин
И не их собирались простить.
Ловко прячет рожок под ухо
Тот, что хром и кашляет сухо…
Я надеюсь, нечистого духа
Вы не смели сюда ввести.
Я забыла ваши уроки,
Краснобаи и лжепророки,
Но меня не забыли вы.
Как в прошедшем грядущее зреет,
Так в грядущем прошлое тлеет –
Страшный праздник мертвой листвы.

Пожалуй, достаточно. Я вовсе не хочу душить вас трагедией в углу.

Берлин. Вы правы. Я чувствую себя подавленным этим обвалом. Это какая-то совсем другая, новая Ахматова. Непостижимо. Для меня непостижимо, как Вы, сидя в этой каморке, в этой камере, среди этого смрада, сумели создать такой грандиозный реквием по всей Европе, по всем нам…

Ахматова. (перебивает). Вы сказали – реквием. Ну что ж, Вам придется услышать и “Реквием” Я его никому не читаю, но сегодня такая ночь… Слушайте и не запоминайте.
(достает рукопись и медленно, скорбно читает):
Перед этим горем гнутся горы,
Не течет великая река,
Но крепки тюремные затворы,
А за ними “каторжные норы”
И смертельная тоска.
Для кого-то веет ветер свежий,
Для кого-то нежится закат –
Мы не знаем, мы повсюду те же,
Слышим лишь ключей постылый скрежет
Да шаги тяжелые солдат.
Подымались как к обедне ранней,
По столице одичалой шли,
Там встречались, мертвых бездыханней,
Солнце ниже, и Нева туманней,
А надежда всё поет вдали.
Приговор… И сразу слезы хлынут,
Ото всех уже отделена,
Словно с болью жизнь из сердца вынут,
Словно грубо навзничь опрокинут,
Но идет… Шатается… Одна.
Где теперь невольные подруги
Двух моих осатанелых лет?
Что им чудится в сибирской вьюге,
Что мерещится им в лунном круге?
Им я шлю прощальный мой привет.

Берлин. Аннушка, умоляю Вас, дайте мне эту рукопись или перепишите для меня эти гениальные стихи. Они… они достойны Нобелевской премии, и я приложу все усилия, чтобы Вы получили ее

Ахматова (медленно встает, подходит к печке и бросает рукопись “Реквиема” в огонь)

Берлин. Что же Вы наделали – как же я теперь буду жить?

Голос из темноты:

Я тебя сама бы увенчала
И бессмертного коснулась лба.
Да за это Нобелевки мало,
Чтоб такое выдумать, Судьба!
Перерыла ль ты свои анналы,
Прибежала ль демонят гурьба
Иль туман вокруг поднялся алый,
Или мимо пронесли гроба?

Ахматова. Этими стихами я не заведую – они проходят по ведомству огня. А что касается Нобелевской премии, то мой сын сказал: “Если бы я был шведским королем, я бы присудил Нобелевку автору “Тихого Дона”,
Мой сын обожает этот роман и считает его самым великим романом века.

Берлин. А, так вот откуда “Тихий Дон” в “Реквиеме”. Ахматова. Не только. У Пушкина, если Вы помните, он тоже фигурирует, в “Кавказском пленнике
А что касается меня, то я ее еще не заслужила, ведь ее еще не получили ни Горький, ни Платонов, ни Булгаков, ни Мандельштам, наконец. Да и Алешка Толстой заслуживал премию уж никак не меньше, чем Бунин.

Берлин. Вы так любите романы этого “красного графа”?

Ахматова. Алешка был страшный человек. Талант из него так и пёр, он ведь не закончил своего Петра, потому что не мог изобразить его старым, больным. Он был чудовищным антисемитом, виновником гибели первого нашего поэта, но он любил меня и много мне помогал в Ташкенте.

Берлин. Так всё-таки может быть, Вы разрешите мне переписать Вашу поэму?

Ахматова. Милый мальчик, всё, что Вы здесь слышали, было прочитано для Вас и должно умереть вместе с Вами. Ведь Вы не хотите погубить меня?

Берлин. Я, кажется, еще никого не губил.

Ахматова. Тогда вычеркните из памяти всё, что я Вам тут читала.

Берлин. Но мне хочется помочь Вам, просто по-человечески помочь.

Ахматова. Вы и представить себе не можете, как помогли мне, придя сюда из моего сна.

Берлин. Как, Вы видели меня во сне еще до нашего знакомства?

Ахматова. Такие чудеса случаются со мной на каждом шагу. Там, в Ташкенте, во время тифозного бреда, я видела и себя и вас. И всё, что случится с нами, всё… до поворота. Я даже записала это в своей ташкентской драме. Она ведь была посвящена Вам.

Берлин. Была? И что же с ней случилось?

Ахматова. Когда я приехала в этот город, он показался мне городом мертвых. Здесь меня встретило то, после чего ташкентская драма оказалась совершенно неуместной. И я сожгла ее незадолго до Вашего реального прихода.

Берлин. Сожгла! Скажите, Анна Андреевна, а Вас не страшит участь Гоголя?

Ахматова. Вы намекаете на возможность безумия? Когда я приехала в этот город, переживший эту страшную, нелепую, ненужную, преступную осаду, когда проходила мимо окон, зияющих мертвыми пустыми глазницами, а под ногами всё время слышала отвратительный хруст толченого стекла, да, я ощутила тогда, что такое безумие. Мне всё тогда казалось безумным: эти люди с провалившимися в смерть глазами, дети, похожие на маленьких старичков, да и свои стихи показались мне бредом сумасшедшей. Впрочем, хватит об этом. Лучше я прочитаю Вам свою “Новогоднюю балладу”. Это – ключ к поэме, кусочки которой Вы слышали, завязка темы, которая не отпускает меня и по сей день. Только не задавайте мне лишних вопросов, Вы с Вашей интуицией и так всех узнаете. (читает):

И месяц, скучая в облачной мгле,
Бросил в горницу тусклый взор.
Там шесть приборов стоят на столе
И один только пуст прибор.

Это муж мой, и я, и друзья мои
Встречаем Новый год.
Отчего мои пальцы словно в крови,
И вино, как отрава, жжёт?

Хозяин, поднявши полный стакан,
Был важен и недвижим.
“Я пью за землю родных полян,
В которой мы все лежим.

(Внезапно дверь в комнату Ахматовой отворяется, и голос из темноты, но странно на кого-то похожий, произносит:

Я с тобой, мой ангел, не лукавил.
Как же вышло, что тебя оставил
За себя заложницей в неволе
Всей земной непоправимой боли?
Под мостами полыньи дымятся,
Над кострами искры золотятся,
Грузный ветер окаянно воет,
И шальная пуля за Невою
Ищет сердце бедное твое.
И одна в дому оледенелом,
Белая лежишь в сиянье белом,
Славя имя горькое мое.

(Ахматова падает без чувств. Берлин включает электрический фонарик и видит Льва Гумилёва, завернувшегося в белую простыню).

Берлин. Ах, это вы, Лев. Как же можно так врываться посреди ночи? Так ведь недолго маму и до инфаркта довести!

Гумилёв. Ничего, она сдюжит. У нее еще всё впереди. А я проснулся, слышу голоса. Дай, думаю, сыграю тень отца Гамлета.

Ахматова (придя в чувство). У тебя это неплохо получилось, Леон. Однако подслушивать разговоры взрослых нехорошо, сколько раз я тебе это говорила.

Гумилёв. А вы знаете, который теперь час?

Ахматова. Ровно три часа ночи. Что-то мы проголодались. Леон, сходи на кухню, посмотри, что там осталось от трудов Софьи Казимировны.

Гумилёв. Есть, гражданин начальник. (На минуту уходит на кухню, затем приносит оттуда блюдо холодной картошки, полбуханки хлеба и бутылку водки). Вот она, заначка. У профессора за сундуком всегда найдется. (Берлину) Не хотите ли пройти в уборную – направо, в конце коридора. Я вас не провожаю, посветите фонариком и найдете.

Берлин. Благодарю. Я, с вашего позволения, ненадолго вас оставлю. (уходит).
Гумилёв. Мать, как ты, русский поэт, как ты могла, как ты посмела оставить здесь на ночь этого еврейского молодчика?

Ахматова. Лёвушка, в кого только ты у меня такой антисемит?

Гумилёв. Как в кого? В бабушку!

Ахматова. И за что ты их так не любишь?

Гумилёв. А за что мне их любить? За то, что еврей Якобсон убил моего отца? За то, что еврей Пумпянский донес на меня, и я загремел в лагерь? А теперь этот твой Исайя пророчит мне новый срок. Неужели ты думаешь, что твой блуд пройдет тебе даром? Ты бы хоть меня пожалела, если на себя тебе наплевать!

Ахматова. Ну, Лёвушка, не кричи так, не дай бог, соседи услышат. Тоже мне, Гамлет нашелся. Не могла же я его выставить за дверь посреди ночи, а принять его я была вынуждена по приказу Орлова, моего прямого начальника.

Гумилёв. Он тебе не приказывал оставлять его на ночь.
(входит Берлин – разговор прерывается)

Ахматова. Пожалуй, я тоже пройдусь. Леон, развлекай гостя. (уходит).

Берлин. Скажите, Лев, должно быть это нелегко – быть сыном двух великих поэтов?

Гумилёв. А быть вообще – нелегко.

Берлин. Но власти преследовали вас за отца?

Гумилёв. Ну это смотря с какой точки зрения посмотреть. Вот, мой отец ездил в Африку, а я тоже, на казённый счет немало поколесил по просторам нашей родины. Отец неплохо бил германца, даже двух Георгиев заработал, но до Берлина не дошел. А я дошел, я брал Берлин (я не вас имею в виду, а город), и тоже медаль имею.

Берлин. Но вашей маме трудно жилось одной…

Гумилёв. Маме? Мама всегда умела создавать себе трудности. Но начальство о ней заботится. Наш главный партийный босс Жданов даже в Ташкент звонил по прямому проводу, пайком ее обеспечил. (Ахматова возвращается). Ну, вот и мама. Вы тут закусывайте, а я досыпать пойду, мне завтра на службу надо с ранья. (уходит).

Берлин (раздвигает шторы на окнах) Однако уже рассвело. Я Вас утомил, должно быть.

Ахматова. Совсем нет. Эта ночь – как нескончаемый волшебный сон. Я боюсь только одного – проснуться.

Берлин. А Вы не боитесь плохих последствий от встречи со мной?

Ахматова. Оттого, что советская поэтесса провела ночь с английским дипломатом? Да, да, Ваша маска ученого-литературоведа спала с Вас давно, еще там, во дворе Фонтанного Дома, где Вы так мило выпроваживали отпрыска Черчилля.
Берлин. Простите, что я не предупредил Вас об этом в начале нашего знакомства.

Ахматова. И правильно сделали. Потому что тогда дверь моего дома навсегда бы захлопнулась перед Вами.

Берлин. А теперь?

Ахматова. А теперь мне уже всё равно. Будь что будет. Жребий брошен.

Берлин. Но ведь еще не поздно. У меня есть положение, связи на Западе. Что Вам здесь делать, в этой нищей, голодной стране, где убивают Ваших лучших друзей, где Вас не печатают, не знают. Ведь жизнь проходит.

Ахматова. А Вы, оказывается, жестокий человек. Злой мальчик. Наслушался моего Реквиема, но он явно не пошел Вам на пользу. Слушайте внимательно и не перебивайте. Да, моя страна нищая, голодная и холодная. Но я знала холода и голода покруче, да и город был еще больше похож на остывающий труп. Тогда. В 19-м я умирала по сто раз на дню, но у меня на руках был Володя Шилейко, гениальный ученый, за которого я уж не знаю каким промыслом, Божьим ли, дьявольским ли наущением вышла замуж, так вот, он не умел ничего. Ни-че-го. И мне приходилось ухаживать за ним, как за злым капризным ребенком, зажав рот, чтобы не закричать от ужаса. А в это время оттуда, из Вашей благословенной Англии раздавались призывы человека, которого любила больше жизни. Он тоже был вполне обеспечен, имел уже европейскую известность художника, да и я тогда была известна в переводах на английский. Я не вняла тогда его призывам, не схватила сына в охапку, не повторила судьбу Марины. Потому что у меня была своя судьба. Дальнейшее Вы знаете – малая толика того, что мне пришлось пережить в страшные годы ежовщины – это всё есть в “Реквиеме”.
Но, послушайте, ведь Реквием и всё с ним связанное – это уже история. Между Ахматовой, стоящей у “Крестов” и той, что сейчас разговаривает с Вами, пролегла война. Я могла умереть и непременно умерла бы в этом городе, как умерли от голода и холода лучшие мои друзья. Но меня спас Сталин. Он прислал за мной специальный самолет, и в брюхе летучей рыбы я пролетела над страной, ушла от неминуемой погибели. Для чего? Ведь это надо, стало быть, Всевышнему, чтобы я, великая грешница, не только выжила сама, но и сына дождалась с войны, целого и невредимого. А сейчас меня нарасхват печатают все журналы. Две книги моих стихов готовы к печати. Скоро Вы их увидите, я непременно пошлю их Вам в Оксфорд, и Вам придется развеять эту тухлую легенду об Ахматовой, замолчавшей после семнадцатого года. Страна победила – вот ведь что самое главное. Я никогда не жалела вещей, не жаль мне ни книг, ни мебели, ни архива, который сжег сумасшедший бухгалтер, живший в этой комнате в блокадные зимы. Не помогли ему мои пожитки – бедняга всё равно умер. Но вот кого мне действительно жаль – так это дворника Моисея Епишкина. Я его в недобрый час послала за пачкой папирос, а его убила бомба, когда он пошел, чтобы выполнить мою просьбу. Да еще Валечку Смирнова, моего юного дружка. Я думала, что его тоже убила бомба, которая разорвалась в нашем дворе, и даже написала об этом стихи. Но когда я вернулась сюда, узнала правду, и она оказалась страшнее и прозаичнее. Валя отдавал весь хлеб своему младшему брату, а сам пил воду, от этого он и умер. Да он ли один такой?
А что Вы можете предложить мне в обмен на мою судьбу? Мировую славу? Она у меня всё равно впереди. Богатство? Поэт богат своими стихами, а о чем я буду писать, оказавшись запертой в вашей золотой клетке? Наконец, у меня было бы с собой слишком много багажа – вся Россия.
Я знаю, что Вы причините мне много горя, не скрою, разлука с Вами будет тяжела для меня, но вместо Вас, мой Эней, придет та, которая всегда и везде заменяла мне вас, да, да, всех вас, которые уходили, покидали, предавали.

Берлин. Это Вы про Музу?

Ахматова. Да, она-то всегда останется мне верной. Прощайте.

Берлин. Но я хочу помочь Вам!

Ахматова. Вы и так уже мне помогли. Встреча с Вами, быть может, обернется невстречей в моих стихах, но еще неизвестно, кто из нас попал в ловушку, Вы или я. Вам никуда не уйти из моих стихов, из моей памяти. А сейчас я хочу остаться одна. Вместе со всеми моими бедами, настоящими и будущими.

Голос из темноты.А ведь мы с тобой
Не любилися.
Просто всем тогда
Поделилися.
Тебе белый свет,
Пути вольные,
Тебе зорюшки
Колокольные.
А мне ватничек
Да ушаночку,
Не жалей меня,
Каторжаночку.

ЗАНАВЕС

 

 

⇐ Вернутся назад