«Я — ВАШ, БОЛЬШЕ, ЧЕМ С НЕБО»: интервью с Глебом Казимировичем Васильевым
Альманах «Соловецкое море». № 7. 2008 г.
«Я — ВАШ, БОЛЬШЕ, ЧЕМ С НЕБО»: интервью с Глебом Казимировичем Васильевым
В прошлом номере альманаха были опубликованы воспоминания Глеба Казимировича Васильева о его служебной командировке на Соловки в 1956 г. Пребывание на островах было кратким, но значительным эпизодом в богатой событиями жизни нашего собеседника.
Сейчас мы сидим в уютной маленькой квартире Глеба Казимировича и Галины Яковлевны Васильевых. Пьем чай, неспешно разговариваем. Старинные часы, подаренные деду, Аркадию Аркадиевичу Васильеву, сослуживцами Бежецкого завода в 1899 г., отсчитывают минуты. Глеб Казимирович рассказывает:
— Арестовали меня в ночь на 31 октября 1945 г. Под следствием я пробыл на Лубянке до апреля 1946 г. Потом последовал суд, Бутырская тюрьма, пересылка, и, наконец, Печорлаг. Мне редкостно повезло — я сразу же попал на домостроительный лесокомбинат — огромное предприятие, выпускавшее сборные 4-х квартирные дома. Нужны были квалифицированные специалисты: лесокомбинат насчитывал более 3000 единиц оборудования, работали в три смены.
Письма я писал на адрес маминой гимназической подруги Е.И. Георгиевской. Они были обращены к моей маме Наталье Аркадьевне Васильевой и шли практически без ограничений в обе стороны, без заметной цензуры. Официально же письма из лагеря принимались два раза в месяц.
Являясь фактически руководителем всей механизации комбината, я жил в цехе, появляясь в бараке изредка. Мамины письма по прочтении сразу же уничтожал, сжигая в печке, — считал, что в этой обстановке им находиться не место. К счастью, мама сохранила мои письма, в которых я обращался ко многим своим друзьям.
Лагерные ужасы хотя и присутствовали в нашей жизни, но не попадали на страницы моих писем — я считал ненужным и нелепым делиться ими со своими близкими. Кроме того, я писал, когда был свободен от дневных забот, в сравнительно редкие моменты душевного успокоения. Письма написаны нашим семейным сленгом и абсолютно не рассчитаны на чтение их другими лицами, поэтому без расшифровки и комментариев остаются совсем непонятными. Я считал и считаю до сих пор, что сленг является единственным средством глубинного общения людей, и написал, в свое время, пространную «апологию сленга».
Дело в том, что блистательный афоризм Тютчева — «мысль изреченная есть ложь» — неприложим к сленгу. Он рождается в разговоре ситуативно, в облаке смысловых нюансов этого разговора. Мотивом таких, мгновенно возникающих слов и оборотов, которые отсылают подчас к очень замысловатому источнику, является желание дистанцироваться от окружающих. Другая задача сленга — табуирование расхожей лексики. Сленг становится как бы знаком: «Мы одной крови — ты и я».
Эти письма не могут служить адекватному восприятию советской пенитенциарной системы. Во-первых, потому что мне почти невероятно повезло — я оказался на крупнейшем производственном предприятии, и, хотя его возглавлял не директор, а начальник, он, тем не менее, должен был выполнять жесткий план и потому мирился со значительным количеством специалистов. Во-вторых, я писал только тогда, когда чувствовал к тому душевную потребность, относительный покой, спад нервного напряжения и т.п. Ясно, что я не касался чудовищных для «свежего» человека сюжетов и сцен — умел исключать их из своего сознания.
Последнее мое письмо из лагеря начинается словами «Вчера меня выгнали за ворота». Я остался работать в лагере по вольному найму. Остался на полгода и заработал достаточно денег, чтобы поездить по стране. И после этого я по зову сердца отправился в Южный Казахстан. Мой старший дядя (брат мамы) Аркадий Аркадьевич Васильев был биолог. Он занимался интродукцией тонкорунных овец в казахские степи. Его расстреляли в Медвежьегорске в 1933 г.
СЕМЬЯ ВАСИЛЬЕВЫХ – ВЯЗЕМСКИХ слева направо: стоят Аркадий Аркадьевич (младший), Глеб Аркадьевич, Юрий Аркадьевич; сидят Аркадий Аркадьевич (старший), Мария Анатольевна Вяземская, Варвара Анатольевна Васильева (Вяземская), Клавдия Аркадьевна Васильева, внизу — Наталья Аркадьевна Васильева. Коломна, 1900-е гг.
— Арест был для Вас неожиданностью?
— Я с детства знал, что посадят. Как может быть иначе, если я ненавидел всё вокруг меня? Это нельзя было вечно скрывать. За что я мог благодарить это окружение? Дикари, готтентоты. Вынужденные контакты с ними — это кошмар. А если говорить о конкретном событии (моем аресте), то за месяц я уже точно знал. Посыпались подряд аресты друзей.
— Вы были к этому готовы?
— Абсолютно.
— Вас это не пугало?
— И смерть пугает. Но пока она не придет… Конечно, не сладко, но я был парень здоровый, умный. Мог управлять людьми, с которыми сталкивался. Мне было 22 года. Я был хорошим специалистом, много знал. И дело, и жизнь, и женщин, — схвативши, не отпущу. Вон, фотография моя, кулачищи — как у боксера хорошего.
— В лагере существовал близкий для Вас круг общения?
— Были друзья. Был человек, которого в письмах я называл Достойным. Это Алекс Попов, — так он значился в лагере, — латыш, профессиональный разведчик, 25-ти лет от роду. Огромного роста, с синими глазами в пушистых ресницах и персиковыми щеками. Фамилий у него было много. Имел 15 лет срока. Работал в ОТК и почему-то оказался на общих работах на выкатке бревен на берегу. Знал почти все европейские языки. Читал по-русски, смотря в любую книгу, а также по-английски и по-французски. От него я узнал слова гимна Латвийского Сопротивления: «Рига, Рига Сальве роза…» Мы были дружны. Скоро его угнали дальше на Север как долгосрочника. Он казался мне завидным образцом тела и духа. Бог старался, когда его делал.
Из друзей был еще Космист (Лев Глебович Мищенко) — тончайший, интеллигентнейший человек. Он был физик, занимался космическими лучами. Но наш с ним modus vivendi не совпадал. Его утонченность для меня не годилась.
Аркадий, Клавдия, Глеб, Юрий (Георгий), Наталья Васильевы. Сормово, нач. 1900-х гг.
— У Вас в жизни есть «ощущение пути»? Вы прослеживаете метафизическую связь между поступлением в 16 лет на мехмат МГУ, арестом через пять лет, увлечением лингвистикой в зрелом возрасте? Иначе говоря, Вы, как человек склонный к математическому анализу, могли бы обозначить цепочку причинно-следственной связи, повторяющихся закономерностей? Или судьба стучится в дверь, все планы рушатся, и не остается места для проявления личной воли?
— Нет, не так. И в лагере жизнь от личной воли зависит. Чтобы выжить, должна быть воля к жизни, воля к работе, воля к делу. Она держится на желании жить.
— Главное, по-вашему, это интерес к жизни, витальность?
— Конечно. Напор. Если я — начальник цеха, важен мой напор, который заставит людей работать без понукания. Это почти гипнотическое качество. Выживали многие. Но главное КАК выжить?
Как-то раз я сильно повредил руку, лежал в лазарете два месяца. Поразило и обрадовало количество людей, которые ко мне приходили, причем, преодолевая трудности, потому что лазарет находился за зоной. Каждый день приносили махорку из посылок, масло, письма, что мне присылали. Я был всем известен, мог ответить на любой производственный вопрос. Делали так, «как скажет Кизимирыч». Тогда я понял, что я не один.
— Жизнь — это импровизация или строгое развитие идеи, которая развертывается из внутреннего мира?
— Это существование идеи, но слепого преклонения перед ней никогда не бывало. В любых условиях остается место для проявления личной воли.
Аркадий Васильев (младший). 1900-е гг.
— Слабовольные люди первыми погибают в лагере?
— Ну, может быть, — физически слабые. А вообще — как повезет. Если у тебя нет специальности, ты будешь работать на общих работах. А если ты токарь, пекарь, слесарь, сварщик, будешь работать под крышей. Главное это. Если попал на общие работы, то с них надо выбиться, что-то показать, что-то сделать.
Лагерь находился у города Печора. Когда прокладывали к городу железную дорогу, заключенные работали на ее строительстве. Под каждой шпалой там трое лежат.
Сначала я попал на лесоповал. Лучковой пилой с колена огромные сосны пилили. Каждые полсмены надо было править пилу. Я правил хорошо и стал пилоправом. Лес валили в 20-ти ккилометрах от основного лагеря. Через месяц меня взяли мастером-ремонтником в деревообрабатывающий цех (ДОЦ). Потом я стал работать слесарем, делал фасонные ножи для деревообработки из паровозных рессор.
Там же в лагере написал два тома справочника «Изготовление и ремонт деревообрабатывающего оборудования». Его издали в Москве под фамилией технолога лесокомбината Шехтера. Потом он похлопотал обо мне. Были изобретения: рассчитал и сделал форму для выхлопного клапана в вентиле пожарной машины, он давал бОльший расход воды и дальнобойность струи. Сделал станок для насекания напильников и станок для изготовления круглых палок нужного диаметра. Всё это сократило мой срок на 8 месяцев.
— Вас арестовали студентом, откуда Вы так хорошо производство знали?
— Когда мехмат эвакуировали в Ташкент, я не поехал. Остался и поступил в Станкин, там давали бронь. У меня уже был большой опыт работы с металлорежущими станками. Я работал в бригаде, которая паспортизировала станки, приходившие к нам по ленд-лизу. Надо было всё разобрать до винтика, нарисовать все схемы, сделать расчеты и заполнить паспорт на шестьдесят страниц.
Наталья Аркадьевна Васильева. Коломенская гимназия. 1910-е гг.
— А что самое тяжелое было в лагере?
— Разлука с Москвой. В одном из писем я пишу: «Эта проклятая, пропотевшая миллионами вонючих тел, пыльная, колченогая на своих постовых, бесконечно любимая и бесконечно нужная…» Тоска по Москве была мучительна. По Москве, по ее воздуху. Она бесконечно снилась. У меня была душевная потребность в этом городе. В свое время эту надобность я формулировал так: «В Москве я счастлив тем, что меня никто не знает». Чувствовал себя в городе абсолютно одиноким. Чувство свободы вследствие одиночества меня всегда очень устраивало. Мне нравилось, что я знаю каждый дом, его историю, как он освещается солнцем, в каком ракурсе.
Я родился в Голутвине. Год мне был, мы переехали в Коломну. Стукнуло пять, переехали в Перловку под Москвой. А жить в Москве мне и не пришлось. Мама с тетей Клавдией Аркадьевной сменили в Москве 18 углов, скитались.
— Многим в лагере помогала выжить вера. А Вам?
— Нет, я неверующий. У меня нет такой потребности. Мама Наталья Аркадьевна была неверующая, хотя какая-то искра веры была. У тети Клавдии Аркадьевны никакой искры не было. Бабушка Варвара Анатольевна Васильева (урожденная Вяземская) была из первого выпуска женщин-врачей. Абсолютная атеистка. И она всё ждала, когда же я вырасту и прочитаю «Что делать?» Чернышевского. По сути, была народницей. Она не изменила своим убеждениям и тогда, когда в 1933 г. расстреляли ее сына, моего дядю Аркадия Аркадьевича. Ее сестра, Мария Анатольевна, была очень художественной натурой, замечательной рассказчицей, прекрасно рисовала (была ученицей Пукирева). Вот она была глубоко верующей, ездила по монастырям.
С дедушкой Арк. Арк. Васильевым. Коломна. 1920-е гг.
— Абсолютно неверующих людей не бывает. Что является основой Вашей веры?
— Я пропитан насквозь пассеизмом. Пассеизм — это память о прошлом, «passe» — по-французски прошлое. Память о младенчестве, память о нашем роде. Это своего рода религиозное чувство. Мой дед, Аркадий Аркадьевич Васильев, родился в семье средней руки помещика, дворянина Гродненской губернии. Учился в провинциальной классической гимназии, давшей неплохое образование и привычку думать. Хорошо знал древние языки. По семейной традиции поступил в Семеновский полк — привилегированный, второй после Преображенского Лейб-гвардии Его Императорского Величества полка. Однако полковая жизнь обязывала тянуться за более состоятельными офицерами, участвовать в кутежах, играть, а, главное, что было совершенно неприемлемо, посещать веселые дома. Не прошло и двух лет, как дед в чине поручика вышел в отставку.
Вернувшись домой, Аркадий Аркадьевич некоторое время не находил себе занятий. Из анекдотов того времени: как-то он взялся подготовить дочку соборного дьячка гродненского храма для поступления в городскую гимназию. Письма родителям она заканчивала так: «... Слаба-сраба, Богу здорова, в ученье попралася». На вопрос, как она понимает, что Иоанн Креститель вел суровый образ жизни, отвечала:
— А кто к нему не придет, того он и ругат.
Затея с гимназией не состоялась, а перлы пережили три поколения, и я частенько цитирую их в своих лагерных письмах: «Слаба-сраба» — означало на нашем языке «всеобщее благополучие».
Впоследствии Аркадий Аркадьевич попал в Брянск и там познакомился с Брянским металлургическим заводом и влюбился в «горячее производство». Пришел к директору завода, сказал, что хочет работать. Директор предложил ему должность управляющего канцелярией, но дед сказал: «Я буду работать на всех участках производства, начиная с мальчишки на шишках». Это пацан, который подносит и укладывает жеребейки (пустотелые литейные формы). И за три года он прошел по всем ступеням производства. После этого его пригласили в Сормово, а потом в Голутвин. Дедушка умер, когда мне было 16. Я очень любил его, он мне был очень интересен. Он жил в Москве, а мы — в Коломне. А в Перловке мы жили уже вместе. Там мы снимали четверть дачи на втором этаже.
С мамой Натальей Аркадьевной. Коломна. 1924 г.
— Вас воспитывала мама?
— Да, мы с ней буквально не расставались. Даже на час. Взаимопонимание у меня с мамой было сверхъестественное. Все нюансы настроения, все заботы, все опасения воспринимались взаимно.
— От чего происходит становление человека: от природы или от воспитания?
— Личность человека закладывается в генах. Воспитание — это последнее дело, поскольку у меня воспитания и не было. Мы были с мамой вдвоем, и нам было бесконечно интересно только вдвоем. Я не общался с ровесниками до 15 лет, мне было с ними неинтересно. А с мамой у меня было постоянное взаимопонимание и взаимовосхищение. ВЗАИМОпонимание, ВЗАИМОвосхищение и ВЗАИМОчувствование. Три ипостаси человеческого существования. Интеллект, душа и тело. До чего это здорово! Как хорошо, что в моей жизни это было!
— С какого возраста вы себя осознаете как личность?
— С года я уже помню себя. Помню первую елку, мне было 9 месяцев. Меня на руках держит дедушка. Когда мне было два года, елка была большая. Открываются двери, и — жаркий свет свеч! Ощущение роскоши. Каждое украшение елочное я помню, где было. Я бы нарисовал, где был лимончика зеленоватый шарик, где был шар с симметричными кругами, где розовый стеклянный какаду с белым хвостом. Любое детское воспоминание окрашено настолько теплыми тонами и настолько оно дорого! Почти день за днем. Это эйдетичная память, когда картины всплывают, как в кино, они фотографичны, точны.
Дедушка привез мне раскладную паровую машину. В ней все детали открывались: кожуха, маховик, корпус. Их приподнимаешь, а там открываются парораспределитель, конденсаторная коробка и прочее. И дедушка объяснял мне принцип действия паровой машины. И весь ее внешний вид, где все слаженно, был очень приятен.
А бабушка привезла раскладную лошадь. И там кишки, легкие, мочевой пузырь и селезёнка, и всё, что есть. Рассказывал и объяснял дядя-биолог. А тетя привезла складного человека, в которого я влюбился. И вся терминология на русском и латыни была мною с легкостью усвоена. Мы с мамой ползали по ковру и раскладывали этого человека: мешки бумажные надутые, перевязанные тесемочкой, — это легкие, перевернутая красная чашечка — сердце… Тетя Клавдия Аркадьевна приходила с работы и тоже становилась на четвереньки на ковер, и мы вместе ползали, и нам всем было интересно. Зачем мне нужны были дети?
В младенчестве тетя держала меня на руках в пеленках и, укачивая, ходила взад-вперед и читала мне Пушкина и Лермонтова. Поэтому я знал «Ветку Палестины» до того, как научился говорить. И лермонтовское «По синим волнам океана» было непреложным атрибутом моего существования.
— Эти воспоминания и в лагере Вас спасали?
— Безусловно. Я чувствовал ответственность перед своим младенчеством. Я — младенец четырех лет — смотрел на себя самого в лагере и делал так, чтобы мне, тому из детства, было не стыдно.
В детстве был заложен сленг, узко семейная речь с разветвлениями, более богатая, чем нормативная лексика по словарю Ушакова. Абсолютное взаимопонимание обеспечивалось сленгом. Он сплачивает людей, им владеющих. А если еще вдобавок вокруг дикари, готтентоты, — то это тем более замечательно. У сленга — феноменальная емкость и лаконичность. Он воскрешает самое важное в чувстве. Вы выделяете себя из массы людей.
В детстве был невероятный интерес к игре, жажда ее продолжить, вернуться к ней…
— Жизнь — это игра?
— Нет, жизнь есть жизнь, она подчинена строгой регламентации. У младенца абсолютно нет ничего такого, что нужно было бы выбирать. Смена режима дня происходила с непреложностью явлений природы. Утром я просыпаюсь, мама натягивает на меня всё необходимое, через 5 минут я умываюсь, чищу зубы, и дальше я залезаю на стул, передо мной стоит манная каша. Мне 85 лет, я ем ее до сих пор каждое утро.
— Смысл в упорядоченности?
— Просто мне нравится. И дед мой ел манную кашу. Варила кухарка ее в «бариновой» кастрюльке из маминого кукольного немецкого сервиза. Этого ему было достаточно до обеда. Он шел в цех и работал. Пообедавши, выпивал чашку молока и шел спать.
— Что дает стабильность, устойчивость быта, следование традиции?
— Это помогает затрачивать минимум энергии на какие-то служебные вещи.
— Внутри семьи — размеренность жизни, а вокруг — хаос?
— Не было хаоса, был порядок — НЭП. После НЭПа началось вторжение жизни чужой, гнусной. Каждый интруз представлял собой потенциальную грязь, гадость. После прихода домоуправа надо было мыть пол.
— Вы были в лагере и вернулись в Москву. Вам удалось влиться в старый круг друзей или Вы ощущали себя чужим?
— Я влился, но круг очень сузился. До трех-четырех человек. Обстоятельства жизни.
— Как в лагере было с книгами?
— Только посылочные. Еще вольнонаемные приносили. Чтение было.
Комбинат имел около 3000 единиц механизации: двигатели, станки, выкатка, катерная база, сушильное хозяйство, теплотехника, электростанция. Отвечал за работу всего этого хозяйства фактически один человек. И он должен за два часа до предполагаемой поломки знать, что она произойдет. Я должен был жить в цехе и в каждый момент знать, какой станок, какой стан, какая пилорама должны сломаться.
— Вы воспринимали цех как свой организм?
— Да. И цех, и электростанцию, и сушильное хозяйство. Всё.
— Какой положительный опыт Вы вынесли из всего этого?
— Смелость браться за любую работу. Брать на себя громадную ответственность. Умение жить с самыми разными людьми. Уметь договариваться. Узнал массу машиностроительных специальностей. Научился чувствовать технологические процессы. Написал книгу «Математические методы в земледельческой механике».
— Глеб Казимирович! Вы — человек бывалый. Простите за банальность: как жить правильно? Что делать?
— Всегда отвечать на свое мгновенное минутное желание сделать что-то. Если хотите решать задачу математическую, займитесь ей, если хотите работать над архивом, работайте. Чего душа требует. Творческий импульс всегда должен находить ответ, приложение.
— А если импульса нет?
— Жди. А если его и вовсе нет, тогда и спрашивать нечего.
Беседовали Светлана Рапенкова и Василий Матонин
БИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА
Васильев Глеб Казимирович родился в 1923 г. в Коломне. Дед — Аркадий Аркадьевич Васильев — известный русский металлург. Бабушка, урожденная Вяземская, — выпускница 1-го Русского Медицинского института, основательница Общества здоровья детей (ОЗД), много сделавшего в борьбе с беспризорничеством в 1920-е гг.
С пяти лет Глеб Казимирович жил в Москве. Сдав экстерном экзамены за школьный курс, в 16 лет поступил на мехмат МГУ. В 1945 г. был арестован по статье 58–10 (антисоветская пропаганда и агитация). Срок отбывал на лесокомбинате Печорлага севернее станции Кожва.
В 1953 г. вернулся в Москву и поступил во Всесоюзный институт сельскохозяйственных машин техником. В эти годы начал публиковать первые научные статьи в области механики. В 1967 г. получил разрешение ВАКа на защиту кандидатской диссертации без диплома о высшем образовании.
Математик, инженер, кандидат технических наук, последние 25 лет — филолог.
Глеб Казимирович Васильев. Из лагерных писем.
Источник:
http://www.solovki.info/?action=archive&id=463
Альманах «Соловецкое море». № 7. 2008 г.
Глеб Васильев
Из лагерных писемПродолжение (начало см. «Я — ваш, больше чем с небо»)
Куда: Москва, Петровка, 26, кв. 322
Кому: Георгиевской Ек. Ив. (для Васильевой Н.А.)
От кого: Коми АССР, ст. Печора, Лесокомбинат, II колонна, п/я 274/11, Васильев Г.К.
30 мая 1946 г.
Ну вот, милые мои, я и могу поговорить с вами. Начинаю с вопросов, как вы, и что делаете, я что-то забеспокоился. Напишите сейчас же обо всем. И обо всех! Приехал я сюда очень быстро и легко1. Сейчас погода холодная со снегом. Сегодня первый весенний день, по-нашему — ну, так как 1-ое марта. Пока могу только радоваться на мою жизнь. В ДОЦе2, (по и пока) по специальности. Пока вообще все исключительно удачно (снова прибавляю суеверное «пока»). Писать, конечно, очень трудно сколь-либо вразумительно. Все больше исполняюсь удивлением и благодарностью за всю, вами данную 22-летнюю полноту и счастье; оно и прямое и в данных мне вами разных свойствах и способностях (пишу, ВЫ — мама и Индя3).
Февраль 1947 г.
Прошло три дня и вот вечером среди потемков и портянок вперемешку с домино — пишу.
Слушаю сводку погоды: «В Москве в 6 часов утра стояла пасмурная погода, t° воздуха +2° С», — это уже поэма из ворсистых воротников каракулевых, лучистых светофоров и черных следов шин на асфальте масляном.
Работаю слесарем и вопросы аварий, простоев, нарядов и выработки всех, кроме моей собственной, меня не интересуют. Работаю ночью, днем сплю, пишу, читаю. Сегодня 3 февраля 1947 г. Я чист, чище, чем был (Лилеев подарил обмылок), и руки стали чище — в них только молоток и напильник. Работаю успешно — 130–150 %. Теперь-то пирожок будет мой. Уже сегодня получил 100 г.
Здоров и бодр зело. Единственно, утром малость морда пухнет. Глазки — щелки. Ни ноги, ни зубы она не трогает4. Пью совсем мало и даже суп сливаю. Остаток иногда днем бывает. Морозы 30–35° — день, другой — 10–12°. Северное сияние, с краснотой воспаленное, и за мной бегает — ты прогони. Ходьбы никакой, и холода не ощущаю.
Сейчас дневальный запалил печку — тепло будет — и так хоть сижу без свитера. Видите — она топится на все время — значит у нас тепло. Господи. Ну, скажите — еще Москву увижу? Очень я физией изменился — а руки, хоть грязные, но те же, и ногти острые — те же. Писем нет давно очень, но никому нет — значит, задержались, и придет куча.
Весна 1947 г.
Я совсем не знаю времени — так ведь и остался тем 3–4-летним и те дни, не знаменуя развития, одинаковы в бесконечной для меня ценности, как гигантский пакгауз беспорядочных ощущений законченных и надо только выбрать нужное, чтобы стать праведником.
1947 г.
Я сижу в электроцехе. Черномордые крутятся, что-то мельтешат. Я читаю «Даму с собачкой». И тут Дмитрий Николаевич5 — он у рояля — черносияющего, у его выреза, говорит — вперед подавшись:
— Это шпиц.
— А как его зовут?.. 6
Нет, вы этой ноты не услышите!
Я вижу — черномазые паяльной лампой палят голову кабана. Он весил 15–18 пудов. За уши держат двое, а третий водит шипящей голубой струей. Уши его вянут, как мои в беседе с косноязычными.
Полутемно — Чехов, кочегары с гигантской головой, щетинистой. На окне завитки снежные — папоротник молоденький и мохнатый.
11–17 марта 1947 г.
Итак, милые, я в благодушии нахожусь. Хотя работать мастером в механическом цехе и было спокойнее, но обещанного пирожка и 200 г. не добавило7. Время работы не 8, а 11 ч. По «порядку» трехсменных мастеров на цех не положено и меня проводили слесарем. Экономисты и бухгалтеры восстали и сказали, что не выпишут на меня хлеб. Начальник цеха ответил, что будет кормить из своего кармана, ибо работа моей смены была во много раз успешнее двух других. И рабочие также норовили работать у меня. Он, т.е. начальник цеха, проделывал сказанное два дня, но затем моя подпись на нарядах была объявлена недействительной, и завтра я буду работать слесарем. Сегодня был в бане, побрился, выспался — я отдыхаю нынче. Это первый день отдыха без мысли о возможных непорядках на работе8. Читаю и пишу. Теперь пирожок и 200 г. зависят только от желания их получить, что при умении, полагаю, не составит труда. Работать буду по изготовлению инструмента, чтобы не отягощаться большим масштабом9. С сим понижением в должности (не смею надеяться, что надолго) зело поздравляли и я благодушен зело. Работать буду ночью с 12 до 7, а потом спать, читать и аговаивать10 с Космистом, коего совсем почти не вижу, хотя сплю рядом. Завтра получу сахарок11 и чайком покейфствую. Говорят, писем привезли гору — мне тоже будет.
Курить необходимо — это не только «совершеннейший вид совершеннейшего удовольствия» (Уайльд), но жизненная необходимость. Тут тянет страшно к дымку. Хотя Космист и говорит, что от оной китайской травки народ становится нарочито хилее, я думаю, не только от оной. Нам дали новые рубашки и белье. Я не брал ни того, ни другого, хотя они хороши зело. Почему не брал? — Да, так, по инертности и красную12сдавать не хотел. Привык к ней, хоть и обветшала голубушка.
Сегодня мороз с солнцем. Градусов 30–35. Но я иду за «бариновой кастрюлькой» 13 в столовую метров за 100, раздет и в летних брюках. Не замечаю мороза — привык что ли. Конечно, зима сиротская — но и сам я к ней равнодушен. Взбил тюфяк со стружками14, ибо они уплотнились, и моя плоть перебарывала голые доски. Теперь — «перина» и нет Левиафана, коий на острых камнях возлегает и твердость оных презирает15.
Была медкомиссия. Дали опять вторую, кажется. Дабы не раздеваться в толчее и не лишиться одежд своих, я пришел нагишом (это недалеко), чем несказанно изумил присутствующих. Весьма теперь дружен с Асмодеем16 — его характер не виден — будучи заказчиком, он очарователен. Как-то поведал свою биографию — и форма и содержание были бесподобны. Описать нельзя конечно, но это совершенство, как иллюстрация масштабов больших и, как иллюстрация отношения к ним, масштабов малых17.
Пишу про себя — повторяя писанное много раз — жив, здоров, без цинги и хвори. У нас теплынь и зима сиротская. После механика ДОЦа, замучившись в беготне и фактурах, счетах, рапортах и прочее, вырвался сменным мастером в механический цех. Проработал три недели в относительном спокойствии, хоть на одном месте и в тепле. Работал, работал и пришел приказ о двухсменной работе. Ну, стал вертеться и, на счастье, — приказ о сокращении штатов. Проработал 10 дней слесарем. В 12 выхожу, в 7 — прихожу. Безответственность, и я даже чуть потолстел. Стал опять заниматься математикой, французским (тут есть учебник и книги) и пр. Наслаждался, благодушествовал и был праведник. Но, увы, стали вести монтаж нового цеха и меня назначили начальником оного монтажа. Я впал18. Это опять фактуры на месяц–два или больше, словом, на такой срок, о котором и задумываться грешно. Мне необходимо — SOS — мыло, бумага (толстуха синяя19 пропала и ее пропажу я описываю в 3–4 письмах). Это произошло месяца три назад. Я имею по-прежнему 880 гр., но больше… Граньку вспоминаю20. Это, видимо, временно и Бог меня не оставит, и я устроюсь как-нибудь. Обо мне с этой стороны совсем не беспокойтесь. Вы пережили 1918–1920-е гг., мы пережили 1941-й, и нет ничего противоестественного в моем положении. У Вас я знаю так же и даже в минус относительно моего.
5 утра… Уже светает. Опять готтентоты замельтешили. Ох, ведь я всегда с пяти один не бываю, хоть трупы смердящие, но всегда тут. Принесли уже рыбу раздавать. Пора уходить. Съесть эти 27 — можно, но нюхать 27х5021 — никак.
Апрель 1947 г.
Сегодня 25-го IV — тает, вся толща оседает и кашится. Разморило. Вчера было -15°. Парился в бане и нырял в сугроб по-боярски — ничего, жжёт, но приятно. Преуспел в приобретении масла у китайцев — 45 р. 0,5 литра. Скоро сахар тоже куплю и буду кейфствовать кашей с тем и другим. Читать мало времени, но много чего. И Доде, и Стендаль, и математики много — Берман22, скажем, химия, астрономия — все есть у Космиста и прочих. Сейчас я у нас в Перловке, на одеяле на полу. Ты рисуешь. Солнца — туча, и пишу «Химию» — про аргон, потом пойдем на футбольное поле. Будем мороженое крутить и рисовать синими тенями23. Пора домой. На платформе сидим на солнце, чернота досок талых и туго идут лошади на санях в мокроте. Записные книжки пестрые в киоске — грудой, и бумага — люблю ее за чистоту, за неизвестность, что будет на ней? Одна просит формул, другая — таблицу, третья — убористых строчек. А клок мятый возьмет всякую халдыбу про себя и других. Ой, полюбил Вас что-то до безумия и хочу с Индей идти от шоссе домой, и чтобы дождик побивал. И чтобы читал он в лесах, на горах24 — вышивал бы крестом бретели. Жаден я стал до прошлого — ужас — всего хочу.
Послал письмо Вам, чуть злое на отсутствие достойных <собеседников>. Правда, досадно, но … но никаких быть не может — оскудение страшно, ибо безгранична, грохочущая на железных колесах25. Много есть колоритного, но в неприличии26 своем оно угрюмо.
Слаба-сраба и Ваш миллион раз.
29 июня 1947 г.
У нас теплая погода, жара даже. Ходил гулять и траву и кусты увидал, первый раз ходил на берег к реке, но купаться побоялся, холодно еще. Цветы и желтые и беленькие, ну, просто: — Мам, пойдем к фиалкам27. Вот и последние известия заговорили — еще часа два и пойду читать; все еще «Бурю» Эренбурга мусолю. Не могу быть в доме — иду в цех, только высплюсь. Черчу, считаю, ругаюсь. Тепло — хожу в рубашке, синей трикотажнице, руки голые.
Кратчайшие дни пришли (29-ое) — светлота и не знаю — утро что ли? У нас всегда знаешь — утро, а тут посмотришь вправо — одно, влево — совсем уже вечереет. Москву забыл — она стала, как Анапа.
Сентябрь 1947 г.
Середина сентября, солнце и ночи — наши, да еще августовские чернотой и теплом. День в рубашке одной, а телогрейка висит дома. Мушкары много, но живые места на теле есть. Ягод множество, и иногда могут быть впотреблены. Сегодня мне обещали выходной, и я обещанием воспользовался, но, может быть, еще вызовут. Обещали даже неделю отпуска, а потом ту смену, где будет один слесарь и один токарь в ночь с 12. Вот тогда попишу Вам, и вообще странно — даже не знаю, что в выходной делать — так отвык. Вот туманчик уйдет выше, и пойду все равно за кузницу к паровозу. Там бурые трава и шлак.
Я — Ваш, больше, чем с небо.
Декабрь 1947 г.
Хочу в Сокольниках по болоту бродить, и чтобы на кустике была паутина и опоздалая птица в осени.
Декабрь 1947 г.
Вот брюк ватных пока нет и, когда были морозы, надевал на зёпу кожушок в рукава, пока он не выполз через брючину и не ушел в метель… Так и пропал кожушок. Рукавицы терял, но были принесены одним грабителем моей смены — отняты у грабителей другой.
Без даты28
Имея возможность лицезреть вашу особу, я использовал эту возможность раз в три месяца. Потеряв таковую, вспоминаю о тебе много чаще, чаще примерно в девяносто раз. Особо скорблю о волосах субъекта, в сохранности на его голове произрастающих. Чувствую, что нет покушений на недостойную шевелюру в моем отсутствии, не было и не будет. (Прости, я вспомнил, что «во-первых строках сего письма» нужно обращение. Ну, вот оно: Светка, привет тысячу раз, процветай в физкультуре и вопросах дыхания калош) 29.
Не знаю, как ты примешь мое письмо. Хотя нет, я не знал, но теперь знаю, что не испугаешься, ибо вспоминаю твои рассказы об очень многих твоих знакомых, незабытых тобой, несмотря ни на что. И я, претендующий все же на звание твоего дальнего знакомого, хочу, чтобы ты вспоминала о Печоре раз в 3 месяца, не чаще и не реже.
О себе и жизни своей, писать не буду, скажу только, что какой был, такой и БУДУ, и не забуду ни Маяковского, ни Асеева, ни кого другого из любимой литературной шатии. «… Нам много ль надо? Нет — очень мало — кусок хлеба и каплю молока, а солью будет небо и эти облака» — Хлебников30. Повторяю эти строки нараспев, смакуя их звук, как пьяница — рюмку. Пусть и тебе прочесть придется когда-нибудь Велимира, и оцени их за ритм и за большой смысл в тональности звуков этой, на первый взгляд, примитивной формуле аскетизма. Повтори снова эту строку и не ленись, прошу, повтори третий раз.
Ну, как принято, скажу, что вспоминаю. Это не к слову, по-серьезному — всегда: разные с тобой циркуляции по переулкам московским и Арбат. Арбат — это Белый, в миру — Бугаев31. Эта ассоциация с фонарями в асфальте мокром в тумане и тишине, несмотря на трамвайные звонки и дуги с искрами. Это очень хорошо вспоминать и то, что я могу вспоминать, свидетельствует, что не сдурел и я рад. (Первую половину письма я писал трезв). Не взыщи и дочитай.
Я хочу говорить с тобой долго-долго, но говорить только, напоминая любимых мною поэтов, и говорить для себя — тебя забыл: не знаю насколько ты такая, какой я вижу тебя. Ну, пусть не такая — все равно, но знаю, что чуть-чуть оригинально получить цидулю с Печоры, где морошка, где сонце круглые сутки (СОНЦЕ — Маяковский32). Хочу слышать Соловьиный сад33, и не убьют во мне этого — нет, нет, нет!
Я спасибо тебе говорю за тебя, маленькую и славную, и за те машины, что везли меня ночью со Смоленского к Павелецкому, и за то, что у тебя «очень» — это без прилагательного странно, но все-таки. Ну, я расписался. Надоедать тебе дальше, и взять второй лист бумаги (это, конечно, жертва). Эх, Светка, я жалею, что мало знаемой тебе пишу такое письмо бестолковое, ну, будь умницей, (я стал много опытней и умней, и старше, и не обижайся) и пойми, я увижу еще очень много скверного и когда-нибудь доживу до полосы хорошей. Сейчас в бритоголовом своем обличье трудно читать Маяковского, трудно читать и Блока, но забудь об отсутствии растительности на моей голове и читай. И я читаю и буду читать. Обострилась память. Помню многое, чего не знал (утратил) раньше. Влюбился 1/034 — это поэма. Жил по-домашнему 5 дней и живу всегда домашним и это самое важное.
Больше вспоминать некого и нечего. Да, еще: люби Москву. Ты кончишь институт и уедешь и будешь любить ее обвешанные виноградными кистями трамваи35, это будет… , но постарайся не уезжать. Из темноты черной два огонька — над ними — буква А36. Я еду до Зубовского, иду направо к тебе, стучу тебе. Дома под стеклом на письменном столе Анна Андреевна Ахматова кисти Альтмана37. Читаю «Высокие своды костела…»38Эх, ох и ах и все междометия, какие только есть. Нет лучшего, чем вспоминать, это дает ощущение из полной кладовой моей жизни (я всё опасаюсь, такая ли ты, чтобы читать всё это, но всё равно мне приятно писать и приятно говорить с тобой — это так). Говоря, я сам эти слова бестолковые понял бы и подумал бы, что хорошо, а, разбирая каракули, может быть, бросишь.
Но что же, только Маяковский и гиперболические функции39 плюс тротуар мокрый есть жизнь. Это было и есть во мне. Это будет во мне. А здесь сосны, почти подмосковные, и штабеля сосновые пахнут смолой до одурения под круглосуточным солнцем.
Вот я и обнаглел и хочу письма от тебя, но чтобы ты оправдала мои надежды и, не дай Бог, напишешь хоть слово не так как надо!!! Слушал Яхонтова40 — это траурная рамка, впадаю в детство, я боюсь, что резанёт диссонанс, так вот, не дай диссонанса. Я кончил.
PS
PS
PS ……
Больше говорить нечего. Глеб.
Пропуск в зону вольнонаемного Г.К.Васильева. 1950 г.
1 июля 1950 г.
ТЕЛЕГРАММА СРОЧНАЯ
МОСКВА ПЕТРОВКА 26 КВАРТИРА 322 ГЕОРГИЕВСКОЙ
СР КОТЛАСА 137 12 1 1955 —
БУДУ ЧЕТВЕРТОГО ПРИГОРОДНЫМ ГЕОРГИЕВСКИМ — ВАСИЛЬЕВ —
* * *
Я возвращался из лагеря на перекладных. Воркутинский поезд довез меня до Котласа, где я ожидал пересадки на московский поезд семь часов. Успел выкупаться в Северной Двине и выспаться на теплых бревнах причала. Я не хотел возвращаться в Москву с перрона Ярославской ж. д. под шарящими взглядами оперативных работников, встречавших каждый поезд дальнего следования, идущий с севера. Я ощущал на своей внешности, включая походку, признаки возвращения после долгого отсутствия. Поэтому доехал до Загорска, где пересел на ближайшую пригородную электричку. Основательны ли были эти превентивные мероприятия, не знаю, но они позволили мне чувствовать себя много свободней. В Москве меня ждал билет на самолет до Алма-Аты, который и отправил меня на следующий день к новому этапу жизни.
1 Этап продолжался с месяц. «Легкость» этапирования в зарешеченном товарном вагоне была достаточно изнурительна.
2 ДОЦ — деревообделочный цех лесокомбината, выпускавшего сборные дома путевых обходчиков и 4-х квартирные дома для ж. д. начальства, а также стандартную мебель. В ДОЦе я работал механиком до 1947 г., после чего был переведен мастером в ремонтно-механический цех комбината.
3 Индя — домашнее имя Клавдии Аркадьевны, сестры матери.
4 Речь идет о повальной тогда цинге.
5 Журавлев Дмитрий Николаевич (1900–1991), артист, мастер художественного слова. Когда он давал в день два концерта, то я стремился попасть на оба. Таким же первоклассным мастером этого жанра был В.Н. Яхонтов (1906–1945), мой кумир.
6 «Как его зовут?..» — из композиции Д.Н. Журавлева по повести А.П. Чехова «Дама с собачкой».
7 «Пирожок и 200 г. хлеба» полагались в добавку только рабочим при 100 % выполнения нормы, но не ИТР.
8 Мастера механического цеха зависели от работы и беспорядков во всех цехах комбината, от работы всех сотен его механизмов.
9 Имеется в виду малый габаритный размер инструментов, в отличие от огромных и тяжелых станочных деталей.
10 Разговаривать (сленг). Привычный пропуск согласных фонем семейного сленга.
11 Сахар 500 г. выдавали на месяц в начале месяца. Он был неочищенный, ярко кирпичного цвета.
12 Красная рубашка, чудом уцелевшая от дома.
13 Имеется в виду ее небольшой объем. См. интервью.
14 Мешок, который набивали мельчайшими, смолой пахнувшими стружками из мебельного цеха. Однако это была «радость на три дня». Потом стружки обращались в труху, и ты оказывался вновь на голых досках.
15 Стих из В.К. Тредиаковского (1703–1768), где Левиафан — библейское морское чудовище. Продолжение этого стиха: «…по крепости великих сил, считая их за мягкий ил».
16 Дядя Вася — механик ДОЦа, пожилой бандит и прекрасный человек. В это время он уже ждал конца своего 10-летнего срока. Имел присловие — «Асмодей». Дядя Вася Асмодей был вором в законе и грабителем.
17 Перевод последней фразы примерно таков: «Жизнь бандита иллюстрирует жизнь страны и отношение к последней жизни малых сих».
18 Расстроился (сленг).
19 Толстая синяя тетрадь.
20 «Гранька» (сленг) — ассоциация с голодом.
21 Что за сакраментальное число «27» — не припомню, а «50» — примерное население барака.
22 Учебник высшей математики для ВТУЗов.
23 «Крутить мороженое» — играли с мамой, проткнув лыжной палкой снежную толщу до талой воды, крутили кашицу. «Рисовать тенями» — выписывать глубокие лыжные следы, которые синели в закатном солнце.
24 Перенеся тяжелую операцию на щитовидной железе, Клавдия Аркадьевна не работала несколько месяцев и, гуляя со мной, читала романы П.И. Мельникова-Печерского (1818–1883) «В лесах» и «На горах». С тех пор восхищаюсь старообрядчеством.
25 На «железных колесах» летит под гору по булыжной мостовой телега человеческой глупости.
26 Из анекдота: Разговор по телефону: — Ну, а анекдоты новые есть? — Есть, только они все неприличные, не для телефона.
27 Весной в Перловке мы традиционно ходили с Натальей Аркадьевной за фиалками на берег разлившейся Яузы.
28 Письмо без даты, адресованное Сахранской Светлане Анатольевне, хорошей знакомой. Впоследствии редактор нескольких отделов Большой Советской энциклопедии (БЭС).
29 Светлана профессионально занималась физкультурой и, учась в институте неорганической химии, занималась воздухопроницаемостью резины в лаборатории завода «Каучук».
30 Из стихотворения Велимира Хлебникова (1882–1922), поэта, футуриста.
31 Настоящее имя символиста Андрея Белого — Борис Николаевич Бугаев (1880–1934).
32 Однажды Маяковскому сделали замечание в грамматической погрешности. Он ответил: «Если завтра я напишу „сонце“, то все должны будут писать так».
33 «Соловьиный сад» — поэма Александра Блока, которую любила читать и хорошо читала Светлана.
34 1/0 — так обозначается математическое понятие бесконечности. Это, так называемая актуальная бесконечность составляла предмет пристального моего внимания, которое я и назвал поэмой.
35 Имеются в виду московские трамваи, обвешанные по утрам «гроздьями», цепляющихся за всевозможные выступы трамвая людей.
36 Трамвай «А» («Аннушка»), проходивший по московским бульварам.
37 Альтман Натан Исаевич (1889–1970). Портрет Ахматовой (1914 г.) в синих тонах. Его репродукция в те годы была большой редкостью.
38 «Высокие своды костела…» – Стихотворение А. Ахматовой из сборника «Четки» (1914 г.).
39 Этот класс математических функций был как-то предметом нашего обсуждения.
40 В.Н. Яхонтов погиб в 1945 г., выбросившись из окна.
Глеб Васильев. Соловки 50-х (записки инженера)
Глеб Васильев. Встречи с поэтом Юрием Казарновским