«Если душа родилась крылатой...»

Козлова Лилит. РОСТОК СЕРЕБРЯНЫЙ (К поэтическим истокам Марины Цветаевой)

 

 

Р О С Т О К

С Е Р Е Б Р Я Н Ы Й

 

  (К поэтическим истокам Марины Цветаевой)

 

 

«Творчество - преемственность и

постепенность»

 

   Марина Цветаева.

 

Истоки Марины Цветаевой. До них добираешься, двигаясь постепенно - ретро - от ее зрелого полноводия и сложности Мастера - по все более суживающимся и мельчающим потокам - к началу ее поэтических начал. И вот он, наконец, - «родник уединенный» - первые детские и юношеские стихи.

«Вечерний альбом» - тот раритет, с которым - до недавнего времени - можно было познакомиться только в «святая святых» крупных библиотек - причем, не вынося оттуда. Это и неудивительно - ведь в 1910 году было издано только 500 экземпляров. Почти тетрадный формат, очень толстая шероховатая кремовая бумага - оттого и вся первая книга стихов 16-17-летней Марины - объемная. Правда, отсутствие дат заставляет гадать, когда они были написаны: все ли начиная с 1908 года, а, может быть, что-то и раньше, когда Марина была совсем еще девочкой? Ведь писать стихи она начала с 6 лет.

Первый цикл - «Детство», и - на первый взгляд - все в нем детское. Мама, сестра, подруги. Детская, зала, столовая, школьный дортуар, дача, сад. Детская и школьная тематика. Детские мечты и страхи, сказки и фантазии. Но приглядимся повнимательнее - и сразу, с первых же стихов - печать необычности, и з б р а н н о с т и  их автора. Почти везде, в каждом опусе - момент самопознания и самовыражения, попытки осмыслить мир, своя оригинальная жизненная позиция.

Марина неполных 16-ти лет, практически не знающая жизни (только из книг!), - уже чувствует и понимает: «Мы знаем, мы многое знаем Того, что не знают они!» (старшие), что «Дети - это мира нежные загадки, И в самих загадках кроется ответ!».

Дети - глазами взрослого - из уст почти ребенка, прекрасно уже понимающего, что «Как и на все - на фею нужен глаз!», что не каждый взрослый увидит, оценит и поддержит во-время «росток серебряный» необычного в своем малыше, как это было в детстве Марины: мать, желая развить ее музыкальное дарование, не заметила в ней поэта. «О, я знаю о многом, о многом, Но откуда - сказать не могу».

В фокусе сочувствующего внимания в сборнике - все, кто страдал и умер, причем без заметного различия: вы-мышленные это герои - как Нина Джаваха из сочинения Чарской - или исторические (Людовик XVII, «Орленок»), лично знакомые - или только по рассказам. Среди них - рано умершая Катя Пешкова. Это ей, 5-летней дочке А.М.Горького, маленькой соседке Цветаевых в Крыму, - стихотворение «у гробика» с посвящением «Екатерине Павловне Пешковой», ее матери:

 

             * * *

Знают цветы: золотое сердечко

Было у Кати!

 

И в массе стихов Марина оживляет свою безвременно угасшую мать...

В дальнейшем чувство любовного сострадания ко всем несчастным, разрастаясь, сконцентрируется у Цветаевой в формуле:

* * *

В коросте - желанный,

С погоста - желанный,

Будь гостем! - лишь зубы да кости - желанный!

                                                                       (1936 г.)

 

Уже в ранних стихах обозначились две сущности взрослой Марины, две ее - разные - ипостаси, если не сказать - взаимоисключающие. Четкое осознание своей внутренней отличности от окружающих позволило написать: «Вот отчего я меж вами молчу: Вся я - иная»; или: «Я из тех, о мой горестный мальчик, что с рожденья не здесь и не там». Так где же?

С одной стороны - грусть, тоска, - как обычное состояние в повседневности - и вечное заглядывание за край жизни: «В мире грусть, у Бога грусти нет!» И еще: «Смерть для женщин лучшая находка!» И мысли о добровольной смерти: «Не горящие жаждой уснуть - Как несчастны, - как жалко-бездомны те!», вплоть до прямого вопроса: «Правы ли на смерть идущие?»

С другой стороны - яркая, предельная (беспредельная!) радость жизни: «Хорошо быть красивыми, быстрыми И, кострами дразня темноту, Любоваться безумными искрами и, как искры, сгореть налету!». Или: «Ах, этот мир и счастье жить на свете Еще невзрослый передаст ли стих?». А вот - безудержное - в день семнадцатилетия:

 

* * *    

Всего хочу: с душой цыгана

Идти под песни на разбой,

За всех страдать под звук органа

И амазонкой мчаться в бой;

 

Гадать по звездам в черной башне,

Вести детей вперед, сквозь тень...

Чтоб был легендой - день вчерашний,

Чтоб был безумьем - каждый день!

 

* * *

Первые мысли полуребенка о любви; первые догадки - хотя и с голоса Лермонтова: «Все в любви... Любила - спасена!». И опасения: «Нет радости в страсти!». Но, уже предчувствуя себя: «До конца лишь сердце нам закон!». И, предвосхищая свою земную зрелость и долю, которую выберет:

 

* * *

Но знаю, что только в плену колыбели

Обычное - женское - счастье мое!

 

...Детство - милый уютный мирок грез и фантазий, где есть «лесное царство», и можно поехать в «страну гигантских орхидей, Печальных глаз и рощ лимонных», населенный любимыми героями детских книг и поэтических сказаний. Там мы встречаем и Тома Сойера с Гекком Финном, Принца и Нищего, здесь есть и «хитрые пигмеи», и «маленький паж», и Лорелея и «Клеопатра в жемчугах», и рыцари немецких саг. Мы знаем, что за пределами «Вечернего альбома» в детстве Марины был и Пушкин, и Татьяна с ее объяснением Онегину - первой! - и Пугачев («Вожатый»).

А зима ее шестнадцатилетия была ознаменована страстным увлечением Наполеоном и его сыном - «Орленком», увлечением, едва не стоившим ей жизни...

Сестры: Марина и - на два года младше нее - Ася, рано оставшиеся без матери, росли, не поддаваясь ничьему вос-питанию, в значительной мере замкнувшись друг на друга, «Под пестрым зонтиком чудес, Полны мечтаний затаенных». «Тревожный дом», «Печальный дом», - называет Марина лишенный матери дом своего отрочества, где каждый был занят своим делом в своей комнате и общался с другими членами семьи только во время еды: «Столовая, четыре раза в день Миришь на миг во всем друг другу чуждых. Здесь разговор о самых скучных нуждах, Безмолвен тот, кому ответить лень».

Замыкает цикл «Детство» - как бы экзаменом на зрелость - очаровательное, тридцать пятое по счету, стихотворение «Три поцелуя»:

 

«Какие маленькие зубки!

И заводная! В парике!»

Она смеясь прижала губки

К ее руке.

 

- «Как хорошо уйти от гула!

Ты слышишь скрипку вдалеке?»

Она задумчиво прильнула

К его руке.

 

- «Отдать всю душу, но кому бы?

Мы счастье строим - на песке!»

Она в слезах прижала губы

К своей руке.

 

Но вот второй цикл - «Любовь», затем третий - «Только тени». И первое девичье томление по «принцу заколдованному»:

 

Новолунье

 

Новый месяц встал над лугом,

Над росистою межой

Милый, дальний и чужой,

Приходи, ты будешь другом.

 

Днем - скрываю, днем - молчу.

Месяц в небе - нету мочи!

В эти месячные ночи

Рвусь к любимому плечу.

 

Не спрошу себя: «Кто ж он?»

Все расскажут - твои губы!

Только днем объятья грубы,

Только днем порыв смешон.

 

Днем томима гордым бесом,

Лгу с улыбкой на устах.

Ночью ж... Милый, дальний... ах!

Лунный серп уже над лесом!

 

                                          Таруса, окт.1909 г.

 

Но это еще только тени любви, ее желанность. Однако, уже в этот период Марине совершенно ясно, что в разное время суток - она разная, с практически противоположным мироощущением. Красной нитью в цикле «Любовь» прохо-дит удивление, что вечер и ночь (темнота) - это прекрасное время поэтических мечтаний, сказок, снов и чудес, а, начиная с рассвета, - утро, день - время скованности, трезвых мыслей, опасений. «При ярком свете мы на страже, но мы бессильны - в темноте!». Или:

 

Как влюбленность старо, как любовь - забываемо-ново:

Утро в карточный домик, смеясь, превращает наш храм.

О мучительный стыд за вечернее лишнее слово!

О тоска по утрам!

 

* * *

Твой восторженный бред, светом розовых люстр

                                                               золоченый,

Будет утром смешон. Пусть его не услышит рассвет!

Будет утром - мудрец, будет утром - холодный ученый

Тот, кто ночью - поэт.

 

* * *

Что это? Особенности биоритмики Марины, когда активность повышается к вечеру и ночи, а утром спадает, как у «сов»? Или вечером просто затихают звуки жизни и перестают подавлять своим избытком? Или сваливались все запреты-тормоза, отступала робость - и под покровом темноты распускалось все самое нежное и тонкое, не терпящее яркого дневного света? Или к ночи включалась новая - могучая - (тогда еще незнаемая) основа - куда ей до той, дневной, с ее обычными возможностями! Или таков естественный для Марины диапазон темперамента - от плюс до минус бесконечности: от страстного гимна солнцу и жизни - ночью - до, порой, полного небытия - трезвым утром? Кто узнает!..

Как бы то ни было, Цветаева эту свою особенность сохранила на всю жизнь, воспринимая рассвет как удар меча («И в эту суету-сует Сей меч: рассвет»,1922 г.).

И вот от этой-то внутренней двуосновности - вечная изменчивость поведения: «Сильны во всем, надменны даже, меняясь вечно, те, не те». Или: «В моей душе приливы и отливы».

Первые шаги самопознания, робкие попытки пси-хологического анализа и самоанализа. Так вот как начи-нался будущий тонкий психолог-Цветаева, - с ее удиви-тельной природной умудренностью, меткими и глубокими суждениями, с контрастами и парадоксами, фразами и афоризмами! -

будущий автор блестящего психологического очерка «Дом у старого Пимена»; -

будущий критик-психолог, мастерски сопоставивший (противопоставивший!) поэзию В.Маяковского и Б.Пастернака, тонко проникнувший в специфику личности и творчества В.Брюсова; -

будущий, наконец, автор статьи - на психологической основе - «Поэт о критике»: хлесткой, бьющей наповал, ставшей одним из первых шагов в размежевывании Цве-таевой в 1926 году с правой парижской эмиграцией.

Но вернемся к книге стихов.

В одном из опусов «Вечернего альбома» встречаются на первый взгляд странные слова: «Я грешников люблю...». Однако, это - типично цветаевский мотив симпатии к «мятежникам - как бы они ни назывались и ни одевались». И сама про себя она почти через десять лет скажет: «Я - мятежница лбом и чревом». Или так: «Я свято соблюдаю долг. - Но я люблю вас, вор и волк!». Ее предпочтения - всегда неожиданны: «Но не скрою, что всех мощей Преценнее мне пепел Гришки!». В цикле стихов «Марина» (1921 г.) она не только сочувствует самозванцу, но и представляет себе, как бы  о н а  защищала его на месте Марины Мнишек.

Удивительные пристрастия, не правда ли? Однако, объяснить их помогает сама Марина. В 1932 году в статье «Искусство при свете совести» она разбирает строки Пушкина «Итак, хвала тебе, Чума! Нам не страшна могилы тьма», - такие понятные ей и близкие! «...Мы все эти стихи любим, никто - не судим. Скажи кто-нибудь из нас это - в жизни, или, лучше, сделай (подожги дом, например, взорви мост), мы все очнемся и закричим: «Преступление!» И, именно, очнемся - от сна ... совести...» И далее: «Найдите мне поэта без Пугачева! Без Самозванца! Без Корсиканца! -  в н у т р и.»

Так вот в чем дело! Все пристрастия - не для обычной жизни - «при свете совести», - а лишь для воображаемого поэтического мира!..

И действительно, стоило появиться гитлеровской чуме, как раздался гневный цветаевский голос:

 

О слезы на глазах!

Плач гнева и любви!

О Чехия в слезах!

Испания в крови!

 

* * *

«Стихи к Чехии» - цикл из 15 стихотворений - по материалам газет и военных событий 1938-1939 года. Страстно любимая Мариной Германия, страна Гете и Гейне - куда делась теперь ее поэтическая «чара»! Оставаясь верной себе, Цветаева восклицает: «Встарь - сказками туманила, Днесь - танками пошла». И валят оттуда, из «Бедлама нелюдей», заливая землю кровью, «За фюрером - фурии!». Жить не хочется в таком мире:

 

* * *

О черная гора,

Затмившая - весь свет!

Пора - пора - пора

Творцу вернуть билет.

 

Старинные немецкие саги ее детства. Вот новый - звериный - облик их «доблестных рыцарей». А в «Вечернем альбоме» - ведь так далеко еще до грядущих кровавых событий! - в стихах о Германии наивная идилличность: «Мама «Лихтенштейн» читает вслух», «Темный Шварцвальд сказками богат»... Ундина, Лорелея...

А где же прямые истоки будущей Марининой гражданственности? Где свидетельства ее раннего - с 10 лет! - хоть и недолгого увлечения революционной романтикой? Некоторые стихи донесла до нас в «Воспоминаниях» ее сестра, - но ничего из них не включила Марина в свой первый сборник. И не случайно: его направленность - чисто лирическая. Через 15 лет она признается, что издала его «взамен письма к человеку, с которым была лишена возможности сноситься иначе». И выдержан он весь, в основном, в камерных минорных тонах.

За всеми стихами «Вечернего альбома» - живые люди, реальные события, переживания, как, впрочем, и за всем, что Марина Цветаева напишет позже. Первый ее поэтический сборник уже отмечен дневниковостью, летописностью, автобиографичностью, столь характерной для ее творчества вообще. Эта особенность была подмечена еще в 1911 году В.Брюсовым, и особенно восторженно - М.Волошиным. Н.Гумилев же обратил внимание на то, что в числе прочих элементов новизны «нова смелая (иногда чрезмерно) интимность». Уже зримы образы всех действующих лиц и героев во главе с самой Мариной - как при съемке скрытой камерой. «Кто Вам дал такую ясность красок? Кто Вам дал такую точность слов? Смелость все сказать - от детских ласок до весенних новолунных снов?» - восторженно восклицал в 1910 году Волошин, еще в самом начале личного знакомства с Мариной. Эта ее смелость не исчезла, а с возрастом все крепла, и у взрослой Цветаевой нередко перерастала в браваду, нарочитый вызов обществу. Правда, уже очевидна и встречная тенденция - скрыться, запутать след, замаскировать, заставить читателя подумать, даже поломать голову, дать понять себя не каждому, а только избранным, созвучным, пытливым. В «Вечернем альбоме» в этом смысле - лишь первые шаги: стихи даны без дат, нередко перетасованы с другими, перепутаны местами. Впрочем, особо значимые - хранят дату, как нечто священное, входящее в общий комплекс Памяти. То ли будет потом!

Кто же первые герои Марининых «новолунных снов»? Первый претендент на ее руку - получивший отказ - Лев Львович Кобылинский (псевдоним - Эллис), поэт и переводчик, помогавший в публикации первых стихов. Тридцатилетний, стройный до худощавости, зеленоглазый «Чародей» - таким мы его и видим в стихотворении того же названия:

 

Рот как кровь, а глаза зелены

И улыбка измученно-злая...

О не скроешь, теперь поняла я:

Ты возлюбленный бледной Луны.

 

* * *

Отттого тебе искры бокала

И дурман наслаждений бледны:

Ты возлюбленный Девы-Луны,

Ты из тех, что Луна приласкала.

 

Почему - Луна? Ведь, судя по рассказам современников, это был оживленный собеседник, мастер перевоплощения. Ответ мы находим в «Королевских размышлениях» Анастасии Цветаевой (1915 г.): он утверждал, что «веселие» - «неприлично», «упав ниц перед католической церковью». Так вот отчего в Марининых стихах он - носитель негреющего, лунного, серебристого луча! От его аскетического настроя. За отказом на его письменное предложение последовала отповедь в стихах:

 

* * *

Оставь полет снежинкам с мотыльками

И не губи медузу на песках!

Нельзя мечту свою хватать руками,

Нельзя мечту свою держать в руках!

 

Нельзя тому, что было грустью зыбкой

Сказать: «Будь страсть! Горя безумствуй, рдей!»

Твоя любовь была такой ошибкой, -

Но без любви мы гибнем, Чародей!

Второй герой - Владимир Оттонович Нилендер, фило-лог, ученик ее отца, переводчик Гераклита и гимнов Орфея, 23-летний сосед Эллиса по меблированным комнатам, посланец, принесший его письмо с предложением Марине. Но напрасно «жених» ждал ответа в этот вечер - Нилендер вернулся только утром, просидев всю ночь с двумя сестрами в их бывшей детской. Шла беседа, происходило узнавание, открытие друг друга. Все были очарованы - но по-разному. После этого сестры увидели один и тот же сон, много говорили о Нилендере и все записали по памяти - все разговоры  т о г о  вечера - в специально купленный альбом, назвав его «Вечерним альбомом». Позднее его преподнесли Владимиру Оттоновичу. Нилендер же через три дня, 30 декабря 1909 года, сделал Марине вечером на прогулке предложение, которое она отклонила - раз и навсегда. Почему?

Скорее всего, это случилось слишком неожиданно и Марина не была внутренне готовой «переступить порог» взрослости. «Следующей» она советует:

 

* * *

Будь той ему, кем быть я не посмела:

Его мечты боязнью не сгуби!

Будь той ему, кем быть я не сумела:

Люби без мер и до конца люби!

 

Любовь до конца и без меры - это самая Марина «мера» - останется на всю жизнь...                                      

Лучше всего вся коллизия отражена в стихотворении «Детская»:

 

Наша встреча была - в полумраке беседа

Полувзрослого с полудетьми.

Хлопья снега за окнами, песни метели...

Мы из детской уйти не хотели,

Вместо сказки не жаждали бреда...

Если можешь - пойми!

Мы любили тебя - как могли, как умели;

Целый сад в наших душах бы мог расцвести,

Мы бы рай увидали воочью!..

Но, испуганы зимнею ночью,

Мы из детской уйти не посмели...

Если можешь - прости!

 

А после  т о г о  памятного вечера и ночи появилось стихотворение «Сестры». Вот оно.

«Все это не иначе, как мечта, о, сестра моя», - читаем мы французкий эпиграф. Итак:

 

Им ночью те же страны снились,

Их тайно мучил тот же смех,

И вот, узнав его меж всех,

Они вдвоем над ним склонились.

 

Над ним, любившим только древность,

Они вдвоем шепнули: «Ах!»

Не шевельнулись в их сердцах

Ни удивление, ни ревность.

 

И рядом в нежности, как в злобе,

С рожденья чуждые мольбам,

К его задумчивым губам

Они прильнули обе... обе...

 

Сквозь сон ответил он: «Люблю я!..»

Раскрыл объятья - зал был пуст!

Но даже смерти с бледных уст

Не смыть двойного поцелуя.

 

Может показаться, что возник любовный треугольник - две сестры и  о н . Возможно, так показалось и Марине, и она не была до конца уверена, что Нилендер отдает предпочтение имено ей. Может быть, она сочла, что и предложение-то он сделал ей лишь как старшей, уже созревшей для замужества, - не более. Скорее всего, не случайно это упорное подчеркивание тройственности. Как бы то ни было, от  е г о  имени она пишет стихотворение «Втроем»,  е м у  в уста вкладывает слова:

 

Горькой расплаты, забвенья ль вино -

Чашу мы выпьем до дна!

Эта ли? Та ли? Не все ли равно!

Нить навсегда создана.

 

Сладко усталой прильнуть голове

Справа и слева к плечу.

Знаю одно лишь: сегодня их две!

Большего знать не хочу.

 

Обе изменчивы, обе нежны,

Тот же задор в голосах,

Той же тоскою огни зажжены

В слишком похожих глазах...

 

* * *

В этом свете возможно, что одним из внутренних побуждений к отказу от брака с Нилендером у Марины стала гордость. Через два года, мысленно снова возвращаясь к этому периоду, она напишет: «Меж нами вечною стеной Неумолимо стала - гордость».

Так возник «Путь креста» - добровольно взятого на себя отречения от желанного земного счастья, любовь-разрыв - по следам своей матери, отказавшейся по требованию отца от любимого, по следам Татьяны Лариной, столь запавшей в душу Марины с детства...

 

Сколько светлых возможностей ты погубил, не желая,

Было больше их в сердце, чем в небе сияющих звезд.

Лучезарного дня после стольких мучений ждала я,

Получила лишь крест.

Что горело во мне? Назови это чувство любовью,

Если хочешь иль сном, только правды от сердца

                                                               не скрой:

Я сумела бы, друг, подойти к твоему изголовью

Осторожной сестрой.

 

Я кумиров твоих не коснулась бы дерзко и смело,

Ни любимых имен, ни безумно-оплаканных книг.

Как больное дитя я б тебя убаюкать сумела

В неутешенный миг.

 

Сколько светлых возможностей, милый, и сколько

                                                               смятений!

Было больше их в сердце, чем в небе сияющих звезд...

Но во имя твое я без слез - мне свидетели тени -

Поднимаю свой крест.

 

Так герой из живого и пылко любящего превратился в тень, место которой - в душе и в сердце:

 

Души в нас - залы для редких гостей,

Знающих прелесть тепличных растений.

В них отдыхают от скорбных путей

Разные милые тени.

 

Тесные келейки - наши сердца,

В них заключенный один до могилы.

В келью мою заточен до конца

Ты без товарища, милый!

 

По горячим следам прощания, через несколько дней после своего отказа Марина написала:

 

Люблю тебя, призрачно-давний,

Тебя одного - и навек!

Как нам всегда в таких случаях свойственно заблуждаться! Уже во втором сборнике стихов, вышедшем в 1912 году под названием «Волшебный фонарь», она напишет «Не в нашей власти»:

 

Возвращение в жизнь - не обман, не измена.

Пусть твердим мы: «Твоя, вся твоя!» чуть

                                                                              дыша,

Все же сердце вернется из плена,

И вернется душа.

 

И еще, под впечатлением встречи с будущим мужем, Сергеем Эфроном:

 

Aeternum vale! Сброшен крест!

Иду искать под новым бредом

И новых бездн и новых звезд,

От поражения - к победам!

 

Позднее, 18 мая 1920 года она горестно обронит:

 

Как я хотела, чтобы каждый цвел

В веках со мной! Под пальцами моими!

И как потом, склонивши лоб на стол,

Крест-накрест перечеркивала - имя...

 

А в сентябре 1936 года признается:

 

В мыслях об ином, инаком,

И ненайденном, как клад,

Шаг за шагом, мак за маком -

Обезглавила весь сад.

 

* * *

Равновеликий и равносущный - чтобы быть рядом - так и не нашелся...

Но вернемся к началу 1910 года. Отказавшись сразу от двух предложений, взвалив на себя «крест» отречения от жизни, Марина пытается снова все осмыслить. Ее мысль обращается то к одному, то к другому, то к обоим вместе. Лунный, серебристый луч (символ Эллиса) не исчез вовсе, - просто его стало не видно в лучах взошедшего солнца - Нилендера:

 

Эхо стонало, шумела река,

Ливень стучал тяжело,

Луч серебристый пронзил облака.

Им любовались мы долго, пока

Солнышко, солнце взошло!

 

В какой-то момент обе платонические «любови» встают рядом и даже соперничают:

 

Солнечный? Лунный? О мудрые Парки,

Что мне ответить? Ни воли, ни сил!

Луч серебристый молился, а яркий

Нежно любил.

 

Солнечный? Лунный? Напрасная битва,

Каждую искорку, сердце, лови!

В каждой молитве - любовь, и молитва -

В каждой любви!

 

Знаю одно лишь: погашенных в плаче

Жалкая мне не заменит свеча.

Буду любить, не умея иначе -

Оба луча!

 

Здесь Марина предвосхищает себя взрослую с ее - на всю жизнь - сверхпотребностью любить самой, ощущает в себе возможность сосуществования разных по значимости, но все же двух сердечных привязанностей к людям, для нее эмоционально небезразличным. И, как итог такого решения, - стихотворение «Два в квадрате», когда в поле зрения - сразу четверо: две сестры и оба носителя «лучей» - «лунного» - религиозно-аскетичного - и «солнечного» - пылкого, двух лучей, погашенных добровольно и горько оплаканных («погашенных в плаче»).

 

Не знали долго ваши взоры,

Кто из сестер для них «она»?

Здесь умолкают все укоры -

Ведь две мы. Ваша ль то вина?

 

-«Прошел он!» -«Кто из них? Который?»

К обоим каждая нежна.

Здесь умолкают все укоры, -

Вас двое. Наша ль то вина?

 

Сходство сестер, родившее сходные симпатии - и столько сложностей и грусти!.. Не перекликается ли это - как антитеза - с адресованным много лет спустя будущему второму мужу сестры, М.А.Минцу:

 

Мне нравится, что Ввы больны не мной,

Мне нравится, что я - больна не Вами...

 

Однако, время шло - и значимость каждого «луча» менялась. Эллис уходил в тень и его место в душе Марины определилось:

 

Кроме любви       

 

Не любила, но плакала. Нет не любила но все же

Лишь тебе указала в тени обожаемый лик.

Было все в нашем сне на любовь не похоже:

Ни причин, ни улик.

 

Только нам этот образ кивнул из вечернего зала,

Только мы - ты и я - принесли ему жалобный стих.

Обожания нить нас сильнее связала,

Чем влюбленность других.

Но порыв миновал и приблизился ласково кто-то,

Кто молиться не мог, но любил. Осуждать не спеши!

Ты мне памятен будешь, как самая нежная нота

В пробужденьи души.

В этой грустной душе ты бродил, как в незапертом

                                                                   доме...

(В нашем доме весною...) Забывшей меня не зови!

Все минуты свои я тобою наполнила, кроме

Самой грустной - любви.

 

Итак, не любовь, а общее поклонение «обожаемому лику» Наполеона - вот что сблизило их с Эллисом в прошлом. И осталась - лирическая грусть пробуждающейся для жизни девичьей души - не больше. Вся любовь теперь - только одному - Нилендеру. Это случайную встречу с ним описывает Марина в марте 1910 года:

 

Он прошел - так нежданно! Так спешно! -

Тот, кто прежде помог бы всему.

 

Мысли снова и снова возвращаются к прошлому:

 

 

Несколько улиц меж нами,

Несколько слов!

 

* * *

Нас разлучили не люди, а тени,

Мальчик мой, сердце мое!

 

Фантазия подсказывает картины будущего - «Так будет»:

 

Словно тихий ребенок, обласканный тьмой,

С бесконечным томленьем в блуждающем взоре,

Ты застыл у окна. В коридоре

Чей - то шаг торопливый - не мой!

 

Дверь открылась... Морозного ветра струя...

Запах свежести, счастья... Забыты тревоги...

Миг молчанья, и вот на пороге

Кто - то слабо смеется - не я!

 

Тень трамваев, как прежде, бежит по стене,

Шум оркестра внизу осторожней и глуше...

- «Пусть сольются без слов наши души!»

Ты взволнованно шепчешь - не мне!

 

- «Сколько книг!... Мне казалось... Не надо огня:

Так уютней... Забыла сейчас все слова я»...

Видят белые тени трамвая

На диване с тобой - не меня!

 

Любовь к Нилендеру - вслед - и грусть от ее утраты - продержались у Марины до мая 1911 года. Не сбылись надежды, что с июньским отъездом в 1910 году с отцом и сестрой за границу «зимний сон» забудется и отойдет в прошлое:

 

Что новый край? Везде борьба со скукой,

Все тот же смех и блестки тех же звезд,

И там, как здесь, мне будет сладкой мукой

Твой тихий жест.

 

Итак, снова грусть и тоска, но это - та тень, без которой свет - любовь - никогда не бывает.

«В наших душах, воспитанных сказкой, Тихо плакала грусть о былом». Но это уже не былая грусть пустоты, эта грусть - полна, это источник жизни, это та боль, которая порождает поэтическое вдохновение. И семнадцатилетняя Марина уже чувствует это:

- «Все перемелется, будет мукой!»

Люди утешены этой наукой.

Станет мукою, что было тоской?

Нет лучше мукой!

 

Люди, поверьте: мы живы тоской!

Только в тоске мы победны над скукой.

Все перемелется? Будет мукой?

Нет, лучше мукой!

 

На всю жизнь она сроднилась с грустью-тоской-болью, только с ней она ощущала себя раненой - и живой, только тогда лился ее «соловьиный голос». Начиная свою взрослую жизнь, Марина поставила Любовь и Грусть - рядом: «Любовь и Грусть - сильнее смерти «(1908 г.) и кончила почти тем же - за полтора года до ухода из жизни:

 

- Пора! Для этого огня -

Стара!

- Любовь старей меня!

- Пятидесяти январей

Гора!

- Любовь - еще старей:

Стара, как хвощ, стара, как змей,

Старей ливонских янтарей,

Всех привиденских кораблей

Старей! - камней, старей - морей...

 

Но боль, которая в груди,-

Старей любви, старей любви.                      

 

Из ранних стихов Цветаевой совершенно ясно, что с самого детства она жила снами, мечтами, «любимыми бреднями», сказками, напряженным ожиданием чуда, что она уже сама свои сказки себе - сочиняла. «Верящий чуду не верит вотще, Чуда и радости жди!»

«Христос и Бог! Я жажду чуда» - писала Марина в день своего семнадцатилетия. Но в напряженном его ожидании уже четко проглядывают конкретные очертания. Каким должен быть желанный?

В стихотворении «Следующему» -  оно появилось сразу после встречи с Нилендером, -  после эпиграфа «Квази уна фантазия» («Нечто вроде фантазии») читаем:

 

Нежные ласки тебе уготованы

Добрых сестричек.

Ждем тебя, ждем тебя, принц заколдованный

Песнями птичек.

 

Взрос ты, вспоенная солнышком веточка,

Рая явленье,

Нежный, как девушка, тихий как деточка,

Весь - удивленье.

 

Скажут не раз «Эти сестры изменчивы

В каждом ответе!»

- С дерзким надменны мы, с робким застенчивы,

С мальчиком - дети.

 

Любим, как ты, мы березки, проталинки,

Таянье тучек,

Любим мы сказки, о глупенький, маленький

Бабушкин внучек!

 

Жалобен ветер, весну вспоминающий...

В небе алмазы.

Ждем тебя, ждем тебя, жизни не знающий

Голубоглазый!                       

 

Пока ждут чуда - вдвоем, сестринским дуэтом. Но вот из него выделяется голос Марины. В ее душе, стронутой с места двойной непринятой предложенной ей любовью, - тревога и пробуждение робких земных надежд. Она снова молится: «Дай не тень мне обнять, наконец!»... «Можно тени любить, но живут ли тенями восемнадцати лет на земле?» И сразу сомнения: « Но неправда ль: ведь счастия нет вне печали? Кроме мертвых, ведь нету друзей?» И, опасаясь, «осквернения высших святынь» - отказывается от своей первой просьбы: «Дай мне душу. Спаситель, отдать - только тени в тихом царстве любимых теней».

Однако, в ожидании взрослой жизни, в постоянных размышлениях о ней, мудрое женское чутье уже подсказы-вало Марине правильное, естественное, природное решение, не испорченное излишним воспитанием. И вот - гимном свободе - стихи-призыв, где 16 строк опоясаны рефреном: « - На солнце, на ветер, на вольный простор Любовь уносите свою!»

Позже, в 1916 году, она разовьет эту тему в одном из писем: « Я хочу легкости, свободы, понимания - никого не держать и чтобы никто не держал». Но - противовесом свободы - обостренное чувство долга, как основа всей сознательной жизни Цветаевой. Отсюда, например, - ее горькое Пастернаку:

 

Дай мне руку - на весь тот свет!

Здесь - мои обе заняты.

 

« ... Стар тот узел Гордиев: долг и страсть» ...

 

Характерно, что в самом начале поэтического пути Марины Цветаевой, в стихах Нилендеру, зародился тот образ, который пройдет через все ее творчество:

 

Не гони мою память. Лазурны края,

Где встречалось мечтание наше.

Будь правдивым: не скоро с такою, как я,

Вновь прильнешь ты к серебряной чаше.

 

Итак, «лазурь» - высшие заоблачные сферы мечты и вдохновения. Этот цвет во всех оттенках - у Цветаевой везде - как самый любимый - свой! «Серебряная чаша» любви - поэтический образ не новый - но в 1921 году он снова всплывет в виде «резной прелестной чаши». «Серебро» же будет сопутствовать всему возвышенному и ценимому - вместе с золотом и драгоценными камнями.

А вот для «красного мака» - страстного полыхания, уносящего в лазурь, - и для безудержного, разгульного «кумача» время еще не настало. В дальнейшем «красный мак» нередко будет возникать в поэзии Цветаевой то просто в виде «мака», то, символизируя забвение любви и воспоминания о ней, станет «летейским» и «слеполетейским»  - канувшим в Лету, реку забвения. Так, в 1922 году она напмшет:

 

... Ладанный слеполетейский мрак

Маковый - ибо красный цвет

Старится, ибо пурпур - сед

В памяти. ...

 

До «красного мака» оставались считанные месяцы ...

 

                                              Март 1986 года

                                         Ленинград - Москва

 

 

Р О С Т О К     С Е Р Е Б Р Я Н Ы Й    Р В А Н У Л С Я    В В Ы С Ь

 

(К поэтическим истокам Марины Цветаевой)

 

 

                        «Мне и семь, и семнадцать, и семьдесят».

 

                                              Сергей Эфрон. «Волшебница».

 

Откуда течет «вода родниковая» цветаевской поэзии? Где начало ее такого удивительного и сложного миропо-нимания и самоощущения, ее причудливых образов, сложности ее стихов? Откуда она взялась - т а к а я ?

Многие корни, многие поэтические истоки - в «Вечернем альбоме», первом ее стихотворном сборнике. А что же пришлось на второй?

Вторая книга стихов 19-летней Марины Цветаевой вышла в свет - всего 500 экземпляров - в начале 1912 года. В отличие от «Вечернего альбома», «Волшебный фонарь» - до изумления маленького формата, величиной с большой спичечный коробок, только потоньше. Разные экземпляры отличались цветом бархатной обложки; защитный кожух, в который мини-книжечка вдвигалась, позволял носить ее в кармане как молитвенник. Буковки в ней чуть крупнее миллиметра, через пару часов такого чтения начинает ломить глаза.

В самом начале - стихотворное вступление, своеобразный пролог из 8 строк, где автор призывает читателя не искать в стихах глубокого смысла и встретить их весело, «смеясь как ребенок»: «Прочь размышленья! Ведь женская книга - только волшебный фонарь!» Этакое озорное самоуничиже-ние, вызов: на что еще способна женщина, кроме как показывать застывшие детские картинки на стене? На большее ее не хватит!

С критики именно этих строк и начал свою рецензию в конце апреля1912 г. С.Городецкий, усмотрев в них не только «причуды женские», но и «ребяческие». Он обвинил Марину также в «вундеркиндствовании»: «В темах детских поэт по-взрослому ломака. В темах «взрослых» - по-детски неумел». Похвал практически не было.

Появившийся несколько позднее отзыв Брюсова, этого капитана поэтического корабля того времени, имел свою предысторию.

Еще разбирая «Вечерний альбом», он пожелал г-же Цветаевой отойти от «милых пустяков», найти «чувства более острые», «мысли более нужные», и не «растратить свое дарование на ненужные, хотя бы и изящные безделуш-ки».

Марина же после одобрительных рецензий М.Волошина, Н.Гумилева и Мариэтты Шагинян уже чувствовала себя равноправным поэтом. И вот, как результат - в «Волшеб-ном фонаре» ее вызывающий ответ:

 

Улыбнись в мое «окно»,

Иль к шутам меня причисли,-

Не изменишь все равно!

«Острых чувств» и «нужных мыслей»

Мне от Бога не дано!

 

                                               («В.Я.Брюсову»)

 

Оценка В.Брюсовым «Волшебного фонаря» была поистине уничтожающей. Помимо обвинения в «небрежности стиха» в отзыве значилось: «Пять-шесть истинно поэти-ческих красивых стихотворений тонут в ее книге в волнах «альбомных» стихов, которые если кому интересны, то только ее добрым знакомым».

Не удивительно, что в следующем, третьем сборнике стихов «Из двух книг» (1913 г.) юная Марина, продолжая войну, ответила ему совсем дерзко:

 

Я забыла, что сердце в вас - только ночник,

Не звезда! Я забыла об этом!

Что поэзия ваша из книг

И из зависти критика. Ранний старик,

Вы опять мне на миг

Показались великим поэтом...

 

Вот так - скажем в скобках - сделала она первый шаг на поприще литературной критики, всегда психологической, а по отношению к оппонентам - воинствующей и уничтожающей. В 1926 году Цветаева выступит с большой статьей «Поэт о критике» - и тем самым положит начало своему расколу с правой парижской эмиграцией.

Итак, «Волшебный фонарь» был встречен холодно и успеха не имел...

Марина и сама предчувствовала такой исход: «Макс, я уверена, что ты не полюбишь моего 2-го сборника,- пишет она Волошину 3 декабря1911 г. - Ты говоришь, что он должен быть лучше 1-го или он будет плох.» И далее - по-французски: «В поэзии как в любви, оставаться на месте - значит идти вспять?»

Оставаться на месте... Не случайно десять лет спустя Цветаева про два своих первых сборника написала: «По духу - один».

Так что же «Волшебный фонарь» или, как его теперь называют, диапроектор, показал читателю? В чем она «осталась на месте»?

При первом - беглом - взгляде: снова столовая, детская, надоевшие уроки, гаммы. К Оке «бежит тропинка с бугорка» - это дача в Тарусе. Бульвар, сверстники, детские капризы, шалости; младшая сестра Ася, мама, няня, бонна. Совсем маленькая наивная девочка с незрелыми мечтами и страхами - с голоса старших - «овцы» перед «волком»:

 

Я только девочка. Мой долг

До брачного венца

Не забывать, что всюду - волк

И помнить: я овца.

 

Не случайно и такое восклицание:

 

Как хорошо невзрослой быть и сладко

О невзрослом плакать вечерами!

 

Или - рефрен:

 

Зачем переросла, дружок,

Свою ты колыбель?

 

И разделы - их всего три: «Деточки», «Дети растут», «Не на радость». Как будто 19-летняя Марина Цветаева, заупрямившись, решила остаться в прекрасной стране детства. Впрочем, внимательно вчитавшись, начинаешь понимать, что это не совсем верно: все здесь тщательно продумано, - и перетасовано - старое с новым, детское со взрослым, но, опять же, как и в первом сборнике, только особо значимое - с посвящениями и точными датами. Все остальное дат не имеет - думай, что хочешь!

Сочетание «смелости все сказать» - и одновременно, по ее меткому выражению, «замести хвостом» - такое типичное для Цветаевой! Первые попытки скрыться - перетасовка стихов, отсутствие дат - уже встречались в «Вечернем альбоме». Раскритикованный С.Городецким стихотвор-ный шутовской пролог «Волшебного фонаря» - тоже один из вариантов прикрытия.

Настоящим вступлением, вне всяких сомнений, следует считать заключительное стихотворение всего сборника, где открыты истинные мотивы, цель его создания. И адресовано оно дотошным критикам, «литературным прокурорам»:

 

Все таить, чтобы люди забыли,

Как растаявший снег и свечу?

Быть в грядущем лишь горсточкой пыли

Под могильным крестом? Не хочу!

 

* * *

Для того я (в проявленном - сила!)

Все родное на суд отдаю,

Чтобы молодость вечно хранила

Беспокойную юность мою.

 

Знаменательно, что в следующем сборнике, «Из двух книг», Марина Цветаева поместила последнюю строфу этого стихотворения туда, где ей и быть положено: в самое начало вступления.

Так вот он, слегка замаскированный мотив, совершенно не уловленный цветаевскими критиками, настоятельно советовавшими ей сменить тематику: основной смысл «Волшебного фонаря» - в его дневниковости, что, кстати, и соответствует названию. Это - «стихо-слайдо-дневник». Через год, в начале третьего сборника, «Из двух книг», она снова страстно призывает: «Пишите, пишите больше, закрепляйте каждое мгновение, каждый жест, каждый вздох!»

Уже тогда, в 19 лет, она стремилась быть узнанной, понятой, а   г л а в н о е   - не забытой, - и это пройдет красной нитью  через все ее творчество.

До сих пор «Волшебный фонарь» не удостаивается серьезного внимания критиков - «Неудавшаяся книга» - и, видимо, не столько из-за незрелости стихов, часто кажу-щейся, - сколько из-за невозможности быстро, «на первый взгляд» разобраться в содержании, понять, кому и по какому поводу многие из них написаны. Вникнуть же в их смысл глубже никто и не пытался, тем более, что сейчас уже невозможна датировка из-за гибели черновиков и оригина-лов.

Однако, оказалось, что хаос недатированных стихов «Волшебного фонаря» содержит немало интересного.

Основные опусы этого сборника конца 1910-1911 гг. - отражение периода, самого счастливого и благополучного для юной Марины, начала ее жизни «здесь» - на земле, а не только «там» - в царстве теней и иного видения. Многие, однако, как и в «Вечернем альбоме», - взгляд в прошлое, на ушедшую платоническую любовь, а все адресованное маме - совсем раннее: первого года после ухода ее из жиз-ни почти 14-летней Марины.

Некоторые стихи - как пасхальные или рождественские открытки с сусальным золотом и ангелочками на розовом и голубом фоне - бестелесны, наивны. В них нет пережитого, это книжная умозрительность, раннее предвосхищение жизни: вот сгорает в пламени свечи «письмо на розовой бумаге», вот «Спит Белоснежка в хрустальном гробу», «Девочка-смерть, как розовый ангел без крыл», «Принц и лебеди», рыцари, пажи, девочки-феи, дриады  - все бесплотные, неживые...

Хотя тут же - первые серьезные девичьи вопросы:

 

Девочка, надо ли было срывать

Первую розу с куста?

 

И - как резкий контраст - попытки философского осмысления мира и мирозданья, одновременный охват всей жизни в целом, во всей ее возрастной гамме - и вопрос: «А что потом?»

 

«Тает царевна как свечка,

Руки сложила крестом,

На золотое колечко

Грустно глядит». - «А потом?»

 

«Вдруг за оградою трубы!

Рыцарь летит со щитом,

Расцеловал ее в губы,

К сердцу прижал». - «А потом?»

 

«Свадьбу сыграли на диво

В замке ее золотом.

Время проводят счастливо,

Деток растят». - «А потом?»

 

Тут и размышления о старости («Старуха», «Зима»), и о множественности судеб. И - предвосхищением знаменитого, 1916 года, - «Вот опять окно Где опять не спят», - всех своих «бессонных» стихов и будущих гимнов «часу в ночи» и «часу души» - совсем еще «апрельское» - «Полночь», где ... «над томиком излюбленных стихов Чьи-то юные печалятся глаза».

 

Снова стрелки обежали целый круг:

Для кого-то много счастья позади,

Подымается с мольбою сколько рук!

Сколько писем прижимается к груди!

 

* * *

По-иному - живо - звучит то, что пережито. Вот зримые сценки из реальной жизни:

 

Клубочком свернувшейся Асе

Я страшную сказку читаю.

 

Или:

 

Утро. По утрам мы

Пасмурны всегда.

Лучшие года

Отравляют гаммы.

 

Ждет опасный путь,

Бой и бриллианты, -

Скучные диктанты

Не дают вздохнуть!

 

Сумерки... К вечерне

Слышен дальний звон.

Но не доплетен

Наш венок из терний.

 

Слышится: «Раз, два»!

И летят из детской

Песенки немецкой

Глупые слова.

 

В ряде опусов - явное переосмысление детства - из первой взрослости, из первого шага в жизнь - «июля». Теперь «апрель» преджизни видится ей в розовой дымке, вызывая зависть к его безмятежности, к его сказочному флеру у «апрельских девочек-фей». Издалека даже главная улица Москвы выступает в особом, волшебном свете «колыбелью юности» и «золотого рассвета» : «О апрель незабвенный - Тверская!» Марина Цветаева еще 16-ти лет грустила, подозревая (прозревая!):

 

...Все сны апрельской благодати

Июльский вечер уничтожит.

 

Уже в те годы в ней пробуждалась Сивилла, провидица и прорицательница, которая в дальнейшем станет ее любимым образом.

И в самом деле, «вечно в жмурки играть с действительностью вредно» - розовый дым рассеялся, «розовый домик» детских мечтаний вдвоем с сестрой - растаял, «феи нырнули во тьму». Кончилось волшебное «детство лучше сказки». Если в первой книге, в «Вечернем альбоме», она видела дом, где выросла, «печальным» и «тревожным», то теперь ее «прости» - родительскому «волшебному» дому: ведь «стали большими царевны» - и разлетелись, каждая со своим суженым. Прежняя жизнь кончилась.

Несмотря на то, что «Волшебный фонарь» Марина Цветаева готовила к печати уже будучи неразлучной со своим  будущим мужем, значительная часть стихов и этого сборника посвящена герою ее первой платонической любви, Нилендеру, предложение которого она отвергла. Это - снова о нем:

 

Не поэтом он был: в незнакомом

Не искал позабытых созвучий.

 

Но чем дальше отодвигались те декабрьские 1909 года события, когда Нилендер принес Марине письменное предложение Эллиса, предложение, сразу отвергнутое, - тем более опоэтизированной становилась вся ситуация первой вcтречи нежданного гостя с двумя сестрами, все более теряя свои первичные дневниковые очертания, типич-ные для стихов «Вечернего альбома». Уже не видны две девичьи головки, с двух сторон прижавшиеся к нему. Теперь две Нереиды плывут за окном каюты - в нее на миг обратился кабинет «мудреца», с колен которого нежданно свалился «греческий том»:

 

Он плыл, убаюкан волною,

Окруженный волненьем и смутой.

 

Или - с совсем размытыми, неопределенными образами:

 

Их души неведомым счастьем

Баюкал предутренний гул.

Он с тайным и странным участьем

В их детские сны заглянул.

 

И, сладким предчувствием ранен

Каких-то безудержных гроз,

Спросил он, и был им так странен

Его непонятный вопрос.

 

Они, притаясь, промолчали

И молча порвали звено...

За миг бесконечной печали

Да будет ему прощено!..

 

И, наконец, полное осознание: она сама - одна - порвала нить:

 

Успокоенье - сердцу,

Позволь ему уснуть!

Я распахнула дверцу!..

Мой мальчик, добрый путь!

 

И вот он - «Путь креста» - добровольного отречения от жизни. Не удержать слез, не сдержать мыслей о несбывшемся:

 

Отнято все - и покой и молчанье.

Милый, ты много из сердца унес!

Но не сумел унести на прощанье

Нескольких слез.

 

Ее герой отныне - только в душе и в сердце - и навек! - так, заблуждаясь, считала она еще в конце 1910 года. Он ушел, но уходя не расслышал: «О, не буди!.. Нам нужен сон!»

И вот, хоть «вместо сказки не жаждали бреда», душа все же проснулась, стронулась с места, и закружились картины и видения, «в недетский бред вплетая детства нить». Так явился впервые «мальчик-бред» - с букетом «алых роз и алых маков», извечных аксессуаров любви, - «царь» в золотой диадеме, «волшебник», - возник в розовом полумраке комнаты - и вот уже «шуршит и вьется» «алый змей» - наверное, искуситель? Куда только подевалась болезненная грусть - ее как рукой сняло! («Что лекарства! Что пилюли!»). Заплясала даже мебель:

 

Уж летит верхом на стуле

Опустевшая кровать.

 

* * *

Я смеюсь, и все смеется,

Я - веселый мальчик-бред!

 

Так ожил образ «бреда», возникший еще в «Вечернем альбоме», то там, то здесь всплывая в «Волшебном фонаре» - как некий движитель, требовавший себе выхода.

И вот он, наконец, этот выход: через год после «зимней сказки» о нем повествует стихотворение «Не в нашей власти», психологический экскурс 18-летнего автора в страну загадок - в свою душу:

 

Возвращение в жизнь - не обман, не измена.

Пусть твердим мы: «Твоя, вся твоя!» чуть дыша,

Все же сердце вернется из плена

И вернется душа.

 

Эти речи в бреду не обманны, не лживы,

(Разве может солгать, - ошибается бред!)

Но проходят недели - мы живы,

Забывая обет.

 

В этот миг расставанья мучительно-скорый

Нам казалось: на солнце навек пелена,

Нам казалось: подвигнутся горы,

И погаснет луна.

 

В этот горестный миг - на печаль или радость -

Мы и душу и сердце, мы все отдаем,

Прозревая великую сладость

В отрешенье своем.

 

К утешителю-сну простираются руки,

Мы мучительно спим от зари до зари...

Но за дверью знакомые звуки:

«Мы пришли, отвори!»

 

В этот миг, улыбаясь раздвинутым стенам,

Мы кидаемся в жизнь, облегченно дыша.

Наше сердце смеется над пленом

И смеется душа.

 

Итак, снова властно позвала жизнь. Проведенный психологический самоанализ - последний аккорд в симфонии своей преджизни, осмысление возможности перехода от жиэни «там» и «креста» самоотречения - к жизни «здесь». Через десяток лет эти мысли сожмутся в лаконичную формулу:

 

Как мы вероломны - то есть

Как сами себе верны.

А где же теперь место обетов и любви, отошедшей в прошлое? И вот он - ответ:

 

Очарованье своих же обетов,

Жажда любви и незнанье о ней...

Что же осталось от блещущих дней?

Новый портрет в галерее портретов,

Новая тень меж теней.

 

Теперь - прощальный взгляд назад: «Последняя встреча с «учителем», назначившим ей свидание «там», в раю, и завещавшим: «Будь же чиста».

«Ни здесь, ни там - нигде не надо встречи», - заключает Марина. И - последней точкой в этом светлом и грустном воспоминании - стихотворение «Декабрь и январь»:

 

В декабре на заре было счастье,

Длилось - миг.

Настоящее первое счастье,

Не из книг!

 

В январе на заре было горе,

Длилось - час.

Настоящее горькое горе

В первый раз!

 

И счастье, и горе - прожиты, пережиты, измерены и оценены - издали, как прошлое. С ними покончено. «Не на радость» называется этот раздел книги. Но после этих - грустных - взглядов назад - прямым отказом от названия - стихотворение «На радость» с посвящением «С.Э.». Потому что долгожданное чудо - свершилось!

И вот - ликующее «Aeternum Vale» - «Прощай навек!»:

 

Aeternum Vale! Сброшен крест!

Иду искать под новым бредом

И новых бездн и новых звезд,

От поражения к победам!

 

Aeternum Vale! Дух окреп

И новым сном из сна разбужен.

Я вся - любовь и мягкий хлеб

Дареной дружбы мне не нужен.

 

Aeternum Vale! В путь иной

Меня ведет иная твердость.

Меж нами вечною стеной

Неумолимо стала - гордость.

 

Все началось с Максимилиана Волошина. Высоко оценив «Вечерний альбом», восхищенный Мариной, кото-рую сразу разглядел за ее стихами, Волошин появляется в доме Цветаевых. Иначе и быть не могло - ведь они говорили на одном языке. Вот его восторженный отзыв - из стихов, ей адресованных:

 

Ваша книга - это весть «оттуда»,

Утренняя благостная весть...

Я давно уж не приемлю чуда,

Но как сладко слышать: «Чудо есть!»

 

Волошин приглашает сестер Цветаевых в гости к нему, в Коктебель, - и Марина приезжает туда 5 мая 1911 года. Ася появляется спустя полмесяца с небольшим - и уже не узнает сестру. Ни намека на обычную грусть и тоску. Как будто вырвавшись из заточения родительского дома с его книжным отчуждением и замкнутостью, Марина впервые жила реальной земной жизнью и дышала полной грудью, растворяясь в прелести Киммерийской природы и человеческого окружения. Полное душевное раскрепощение - и стихи плохо пишутся, - ну, да это и не важно, ведь читается Книга Жизни!

О доме Волошина в Коктебеле написано достаточно много - и нет нужды повторяться. Там, среди многочисленных гостей, живущих невзыскательной коммуной - в бытовом отношении, - но свободно, весело и содержательно - в остальном, Марина встречает Сережу Эфрона. «Я только что приехала, - вспоминает она 25 лет спустя, - он сидел на скамеечке перед морем: всем Черным морем!»

Ей 18, ему - 17. Глаза - в поллица, во всем - особенный, «безупречный» - так увиделось Марине. Загаданный ею любимый камень - сердолик - нашел чуть ли не в первый день - «генуэзскую бусу», крупную, с розовым сиянием, - принес и вложил в руку на ощупь, т.к. неотрывно смотрел ей в глаза. Раз загаданное исполнилось, значит, за него и замуж... Отношения, основанные на взаимном восхищении у них с Сережей определились очень быстро. И ко всему этому - жаркое сочувствие Марины его горю: недавней утрате брата и матери...

Волошин, столь уважаемый и ценимый Мариной, и, по всем данным, тоже ею увлеченный, отодвигается на второй план: «Жар-Птица» от него ускользнула. Вскоре Марина с Сережей уезжают в Башкирию, где прохладнее и можно подлечить его туберкулез. Ася со своим будущим мужем, тоже появившимся в Коктебеле, отбывает в Финляндию. Прочитаны хором последние стихи - Марина и Ася всегда говорили их вдвоем, в унисон, - и вот уже сейчас «Две неразлучных к разным долям Помчатся в разных поездах».

В январе 1912 года Марина и Сережа поженились, но еще до этого они подготовили к печати вторую книгу Марининых стихов - «Волшебный фонарь» - в своем домашнем издательстве «Оле-Лукойе», издательстве полумифическом, выпустившем всего несколько книг.

Оле-Закрой-Глаза - этот андерсеновский сказочник держал волшебный зонтик над спящими детьми - и им грезились необыкновенные сны. Название не случайное - видимо, только такому фантастическому существу можно было доверить издание очередного выплеска цветаевской поэзии.

Знаменательно, что в этой книге ее прошедшей платонической любви адресовано не меньше стихов, чем Сереже и Максу Волошину вместе взятым, а подавляющее их большинство - на тему о детстве, хотя весь сборник имеет посвящение «Сергею Эфрон».

В тексте же всего четыре раза встречаются стихи с таким посвящением. С удивлением видим в них... маленького мальчика, «мальчугана». Вот он «В небо ручонками тянется, Строит в песке купола», - или:

 

Ах, не даром лучше хлеба

Жадным глазкам балаган.

Темнокудрый мальчуган,

Он не даром смотрит в небо!

 

Действительно, не даром: ведь «он рожден в лучах Венеры», именно она притягивает его взор. И, наконец, «Мальчик ушел на свидание С самою нежной из звезд» («Венера»). «Дети растут» называется один из разделов «Волшебного фонаря» - но что-то никак не вырастут, не случайно, видимо, эти стихи - в первом разделе - «Деточки»...

Что это? Из 17-летнего юноши сделать почти пятилетнего ребенка, посадить его играть в песочек! Зачем?

Отгадка - в «Вечернем альбоме»: «Любим мы сказки, о глупенький, маленький Бабушкин внучек!» - это из стихотворения «Следующему». Так это же  о н,  т о т, кого ждали сестры полтора года назад после неудачного сва-товства Нилендера - «Следующий» ! «Нежный, как девушка, тихий, как деточка, Весь - удивленье».

В том, что это именно так, убеждаемся, читая стихотворение «Бабушкин  внучек» с посвящением «Сереже»:

 

Шпагу, смеясь, подвесил,

Люстру потрогал - звон...

Маленький мальчик весел:

Бабушкин внучек он!

Было бы довольно странным радоваться только тому, что ты чей-то внучек - бабушкин или дедушкин. Но тут это означает - мой избранный, долгожданный,  т о т.

Этот «малыш» и интересы проявляет вполне достойные своего возраста: «Контрабандисты и бандиты Его единая мечта». И «пистолы», и «кинжалы» - тоже. Стихотворение «Контрабандисты и бандиты» посвящено Сереже - не напророчила ли сама Марина своему избраннику его судь-бу - сотрудника НКВД? Со всеми аксессуарами этого опуса? Ведь она в то время еще не почувствовала, что «стихи сбываются», а потому писала все, что к ней приходили...

Сережа - «мальчуган»... Что это - стилизация, игра, поддержанная им самим, его книгой рассказов «Детство», вышедшей одновременно с «Волшебным фонарем»? Возможно, но оребячивание - органичное, как и все, что в Марине Цветаевой: не только Сережа - «деточка», но и стихи о нем - незрелые, как будто писанные 10-летней девочкой, - на то она и пара «мальчугану»!

Впрочем, видно, та же детская рука создала «Жар-Птицу», посвященную Максу Волошину. «Мальчик белокурый» так ее и не дождался, но «серые фигуры» за ночным окном объяснили ему, почему так случилось... Увы! - ясно: Жар-Птица не для него, ждать бесполезно...

Итак, «Жар-Птица» досталась «темнокудрому мальчугану», а не «мальчику белокурому». Почему же в самый Маринин «звездный час» все действующие лица - самые для нее близкие - дети, «деточки»?

Скорее всего, она хочет этим подчеркнуть, что все они, как говорят сейчас, «родом из детства», в том числе и Волошин, только на первый взгляд такой взрослый - ведь она не случайно в самом начале их знакомства написала ему: «Вы дитя и Вам нужны игрушки». Ее собственная детс-кость - вопреки уже проявленной ранней умудренности - просто следствие общения с «детьми». Об этом уже было в «Вечернем альбоме»: «С дерзким надменны мы, с робким застенчивы, С мальчиком - дети». Не отсюда ли - и детский характер этих стихов?

Детская доверчивость, доверие к детям... Действительно, кого можно без опасения пустить в свой поэтический внутренний мир? Да еще в такой сложный и утонченный, как у Марины Цветаевой, - чтобы не было «осквернения высших святынь», чтобы все было принято таким, как есть, да еще с восхищением, чтобы не ждать каждую минуту критики непонимания, чтобы не надо было защищаться, одеваться броней, быть настороже, - только ребенка или того взрослого, который лишь им прикидывается, а сам в душе - дитя!..

И вот осознанное желание Марины - не выходить из детского возраста - звучит в стихотворении «Из сказки в сказку», обращенном к будущему мужу - с уверенностью в переходе из сказки влюбленности в сказку супружеской жизни:

 

Все твое: тоска по чуду,

Вся тоска апрельских дней,

Все, что так тянулось к небу, -

Но разумности не требуй,

Я до самой смерти буду

Девочкой, хотя твоей.

 

Милый, в этот вечер зимний

Будь, как маленький, со мной.

Удивляться не мешай мне,

Будь, как мальчик, в страшной тайне

И остаться помоги мне

Девочкой, хотя женой.

 

Итак, на первых порах взрослости у Марины Цветаевой возник явный культ детства. Когда это началось? Не впервые ли прозвучало это в стихах «Подрастающей» и «В пятнадцать лет»?

 

Звенят, поют, забвению мешая,

В моей душе слова: «пятнадцать лет».

О, для чего я выросла большая?

Спасенья нет!

 

* * *

Что впереди? Какая неудача?

Во всем обман и, ах, на всем запрет;

- Так с милым детством я прощалась, плача,

В пятнадцать лет.

 

«Плач» этот продолжался практически до замужества. Далее жизнь властно потянула Марину, поворачивая лицом к себе - та сопротивлялась, как могла. Третий сборник «Из двух книг», вышедший уже после рождения маленькой Ариадны, был попыткой сделать еще один круг на месте - над домом в Трехпрудном, над Тарусой... Но это был последний всплеск ее «страданий о милом детстве».

В «Волшебном фонаре» экскурс с детство, однако, не бесконечен. Снова неповторимый, настоящий цветаевский голос слышится в стихотворении «На радость» с посвяще-нием «С.Э.»:

 

Ждут нас пыльные дороги,

Шалаши на час

И звериные берлоги,

И старинные чертоги...

Милый, милый, мы как боги:

Целый мир для нас!

 

Она была на самой вершине волны. «Милый, милый, друг у друга Мы навек в плену!» заключает она этот опус - пророчески...

В сборнике есть и еще стихи в том же мажорном ключе со все нарастающим ощущением необычной и необычайной жизненной силы, с жаждой принять бой:

Я люблю такие игры,

Где надменны все и злы,

Чтоб врагами были тигры

И орлы!

 

Чтобы пел надменный голос:

«Гибель здесь, а там тюрьма!»

Чтобы ночь со мной боролась,

Ночь сама!

 

Я несусь - за мною пасти,

Я смеюсь - в руках аркан...

Чтобы рвал меня на части

Ураган.

 

Какие злые силы, как заклинанием, вызвала к жизни Марина!..Если бы она знала, что для сражения с противниками, сужденными ей в жизни, никаких ее сил - не хватит!.. Но тогда она ликовала и отважно требовала:

 

Чтобы все враги - герои!

Чтоб войной кончался пир!

Чтобы в мире было двое:

Я и мир!

 

Почти так и получилось. Через десять лет она напишет: «Одна из всех - за всех - противу всех!» - и будет проклинать свое одиночество...

А вот - отражение ее увлечения революционной романтикой, когда она - с десяти лет! - мечтала посвятить себя исключительно революционной борьбе. Это из тех времен строки:«Служить свободе наш девиз И кончить, как герои». Есть и еще - из той же серии:

 

Быть барабанщиком! Всех впереди!

Все остальное - обман!

Что покоряет сердца на пути

Как барабан?

 

Однако, после встречи с Сережей, объединенная с ним «золотым» кольцом-любовью, Марина от своего «ба-рабанного» настроя отмежевывается:

 

Срок исполнен, вожди! На подмостки

Вам судеб и времен колесо!

Мой удел - с мальчуганом в матроске

Погонять золотое серсо.

 

Пройдет не один год, прежде чем стихийная жажда борьбы, свободы и справедливости примет у Цветаевой форму воинствующей гражданственности. «Царь! Не люди - С Вас Бог взыскал» - бросит она в 1917 году свергнутому царю. Минует еще несколько лет - и будет закончен «Лебединый стан» - о белом сопротивлении. А уже в эмиграции обратит она свой взор на нищие рабочие пригороды Праги, на коптящие заводские трубы - и ужаснется: «Какая заживо-зарытость И выведенность на убой!» - Цикл «Заводские», 1922 года, - негодующий протест в защиту бесправных - «сирых и малых», - за судьбы тех, «кто с черного хода В жизнь, и шепотом в смерть», про жизнь которых она коротко скажет: «т а к  умирают».

А в 1938-1939 годах - «Стихи к Чехии», 15 про-туберанцев - в ответ на ее оккупацию фашистами. Там, сре-ди строк, клеймящих позором любимую Германию, есть и пророческие: «С объятьями удавьими Расправится силач!» И - хотя до Великой Отечественной оставалось еще более двух лет! - уверенность, что гибель Гитлера - от руки Москвы:

 

Прага - что! И Вена - что!

На Москву - отважься!

Отольются - чешский дождь,

Пражская обида.

 

И далее - предвосхищением покушения на фюрера - напоминание о пророчестве убийства Цезаря в мартовские иды (т.е. 15 марта):

 

- Вспомни, вспомни, вспомни, вождь, -

Мартовские иды.

 

Марина Цветаева с детства была Сивиллой...

Но вернемся в начало 1911 года. Еще в период дококтебельской грусти обратила она свой взор к морю, ее - по имени - родной стихии. Вначале это были мольбы:

 

Вечное море,

В мощные воды твои свой беспомощный дух предаю!

 

Но еще раньше - в один из светлых моментов - прорвалось жизнью - и мы, наконец, слышим голос  т о й, будущей Марины Цветаевой, какой мы ее знаем по «взрослой» поэзии:

 

Пока огнями смеется бал,

Душа не уснет в покое.

Но имя Бог мне иное дал:

Морское оно, морское!

 

Впервые она восхищается своим «морским» именем,  по-разному обыгрывает его смысл: «морские» и мечты и душа. Она заявляет об отказе от общепринятых - для «тех» - развлечений: вальсов, балов. Она протестует против четырех стен вообще - и это останется у нее на всю жизнь. Позднее она напишет, что душу свою не пускает в дом, оставляя ее, как дворового пса, за окном, и вообще живет не домом.

Так начиналась цветаевская - Пушкинская! - «свободная стихия», тот образ моря, который только один и признавала - с того момента, как узнала стихи «К морю»...

А вот, наконец, и «красный мак» - в знаменующем новую эру стихотворении «Болезнь»:

 

Полюбился ландыш белый

Одинокой резеде.

«Что зеваешь?» - «Надоело!»

«Где болит?» - «Нигде!»

 

Забавлял ее на грядке

Болтовнею красный мак.

«Что надулся?» - «Ландыш гадкий!»

«Почему?» - «Да так!»

 

Видно счастье в этом маке,

Быть у красного в плену!..

«Что смеешься?» - «Волен всякий!»

«Баловник!» - «Да ну?»

 

Полюбился он невольно

Одинокой резеде.

«Что вздыхаешь?» - «Мама, больно!»

«Где болит?» - «Везде!»

 

Образ «красного мака» пройдет через все поэтическое творчество Марины Цветаевой.

«Мак» не только «символ сна у древних», как мы читаем в одном из примечаний А.Саакянц, но - смеющийся, т.е. веселый, но - ревнивый («Ландыш - гадкий!»), но - красный. Это - страстное жизнеутверждающее начало ее мироощущения, и сон здесь может фигурировать только в смысле тех поэтических снов, сказок и грез, тех «бредней», без которых она не мыслила жизни.

Итак, «красный мак» - страстный, опьяняющий порыв в мечту, страстное полыхание, уносящее в «лазурь», любовь-страсть, поднимающая в неземное. В длальнейшей поэзии Цветаевой рядом с «красным» и «алым» - уже без «мака», но в том же смысле - встанут: «небо», «конь», «плащ», «бант», «платок», «юбка», «косынка» - все, что угодно. Появятся неожиданные синонимы «красного» - «веселый», «смуглый», и уж конечно - «пламенный», «огневой», «рдяный», «малиновый» - и, наконец, - разгульный и безудержный - «кумашный» - необъятная гамма огненного полыхания - во всю ширь ее темперамента, яркого эмоционального накала Жизни.

А пока юная Марина входит в повседневную будничную жизнь вдвоем, и, судя по всему, это ей дается не просто. Они с Сережей неразлучны с мая 1911 года - а уже осень. Узнавание в повседневности постепенно вытесняло неразгаданную пьянящую тайну первых дней знакомства, возможность домысливать, «бредни», сны наяву - а они были так необходимы Марине и останутся потребностью навсегда. Не потому ли ей приходится просить его в предсвадебном: «Будь, как мальчик, в страшной тайне»? Все это так естественно и обычно в совместной жизни - переход от первой остроты слепящей влюбленности - к спокойной любви и братской дружбе. Вот осенью 1911 года они в Тарусе - и так жаль становится тех безмятежных времен, когда на мир так легко смотрелось через розовую дымку - и снова идет переосмысление детских картин, особенно дачных, когда еще была жива мать и детская гармония мира не нарушилась - ее с Сережей любовь меркнет перед ними.Таков цикл «Ока» из пяти стихотворений, где настойчиво звучит вопрос: «Почему не маленькие мы?» и молитва: «Раннее детство верни мне!» И, наконец:

 

Не целуй! Скажу тебе как другу:

Целовать не надо у Оки!

Почему по скошенному лугу

Не помчаться наперегонки?

Мы вдвоем, но милый, не легко мне, -

Невозвратное меня зовет!

За Окой стучат в каменоломне,

По Оке минувшее плывет...

 

Вечер тих  - не надо поцелуя!

Уж на клумбах задремал левкой...

Только клумбы пестрые люблю я

И каменоломни за Окой.

 

Итак, чарующая, волнующая тайна первых шагов знакомства утрачена. Это была уже  н е  т а  любовь - «в роковом луче» - а спокойная, горящая ровным пламенем дружественности - самая прочная. И выдержала она все - нелегкие - испытания... Много раз на протяжении своей мятежной жизни Марина Цветаева по разным поводам о ней рассказывала. А  в 1922 году писала Волошину о встрече с мужем за границей, после почти пятилетней разлуки: «Встретились мы с ним, - как если бы расстались вчера, живя  н е  временем, времени не боишься».

Именно это глубокое чувство - и долг - заставили Марину Цветаеву вслед за Сергеем Яковлевичем, оказавшимся заброшенным гражданской войной в эмиграцию, покинуть в 1922 году родину, а в 1939 - тоже вслед за ним - вернуться обратно. Последние предсмертные мысли Цветаевой - помимо сына - о муже и дочери: ...«Я любила их до последней минуты»...

 

                                                  Апрель1986 г.

                                            Москва - Ленинград

 

Т А Н Ц У Ю Щ А Я   Д У Ш А       

 

                                   «Моя надоба от человека... - любовь.

                                   Моя любовь в  м о ю  меру, т.е.  б е з

                                   меры».

 

                                                                    Марина Цветаева.

 

                                   «Я всегда предпочитала быть узнанной и

                                   посрамленной, нежели выдуманной и

                                   любимой.»

 

                                                                    Марина Цветаева.

 

Марина Цветаева. Ее образ все яснее вырисовывается из первых попыток анализа ее творчества. При всей необычности, космичности, бескрайности и -  с обычных позиций - непредсказуемости, все, что она написала, было поэтическим отражением (и в прозе тоже ) ее жизни, часто - конкретного момента, иногда передаваемого с фотографической точностью, иногда - поэтически видоизмененного, с сохранением, однако, самого главного - психологической достоверности. «Космическая камерность» - так метко определила поэтическую манеру Цветаевой ее дочь, Ариадна Эфрон. Тут не было нарочитого преувеличения - Марина так чувствовала. За все свои взлеты в заоблачье, в «лазурь» - и падения - она платила «неразменной деньгою души», из душевной боли вырастали ее творенья. Вот почему ее датированные стихи, письма, проза могут стать путеводителем по ее жизни, по лабиринтам страстей и привязанностей, радостей - и душевных мук, по ее горьким попыткам  ж и т ь  пристрастными, неистовыми  в ы д у м- к а м и, любить их - как только она умела - без меры...

Это ей принадлежал афоризм: «Без любимого мир пуст». И она не одинока в этой потребности. Многие поэты только в любви дышали полной грудью и творили в полную силу. Вспомним С.Есенина: «Если душу вылюбить до дна, сердце станет глыбой золотою». Или известную формулу А. Блока:«Только влюбленный имеет право называться человеком». А Пушкин? - «И жизнь, и слезы, и любовь» - единый неделимый комплекс... А у Джека Лондона два его героя «любили любовь» - краткое и емкое понятие. Уже взрослая Марина Цветаева про себя шестилетнюю напишет: «Влюбилась в Онегина и Татьяну, ...в них обоих вместе, в любовь».

Итак, Марина любила любить сама - неистово, исступленно, - неважно кого: мужчину или женщину (Надю Иловайскую, Асю Тургеневу, Бориса Пастернака, Р.Рильке, Сонечку Голлидей, Таню Кванину ), все равно - знакомых лично или только заочно, по переписке, эпистолярно - как Р.Рильке или А.Бахраха. В этот же ряд попадали и давно умершие - например, Наполеон и его сын «Орленок» или Мария Башкирцева. Эти «любови» могли переплетаться и сосуществовать: известны письма, которые не могут быть иначе названы, кроме как любовными, датированные одним и тем же числом и адресованные Б.Пастернаку и Р.Рильке (только что умершему ).

Но круг ее любовного внимания был еще шире: в него свободно умещалась вся жизнь, весь мир. «Я не делаю никакой разницы между книгой и человеком, закатом, картиной - все, что люблю, люблю одной любовью», - так писала 22-летняя Цветаева.

Трагедия Марининого одиночества - в ее космической величине, многогранности, в безмерности ее неистовых романтических порывов и требований. Она и сама это понимала: «Ненасытностью своею перекармливаю всех». Потребность постоянного эмоционального накала и полета - вот что отличало ее от обычных людей, не способных надолго удержаться на этом уровне. Поэтому даже намеки на возможность такого общения Цветаева воспринимала как благо, как подарок, усиливала их      тысячекратно своим воображением и влюбленно воспевала. Хотя и осознавала нередко - впоследствии - что это «шестой сорт» человека... Любовь-жизнь была нужна ей как глоток воздуха - и воображение всякий раз предлагало свои спасительные услуги.

Влюбившись - выдумав! - она, не признавая границ и преград, бросалась в человека, как в омут - и ждала такой же полной ответной самоотдачи. Но, разобравшись, частенько видела, что ее и быть-то не могло... Впрочем, «видеть» она не торопилась, предпочитая марево поэтического сновидения - основу своего творческого подъема и вдохновения. «Огненный парус», «красный конь» страсти уносили ее в «лазурь»- в воображаемый и ни для кого не досягаемый «дом», неземную обитель ее творчества.

Как правило, всякий раз все быстро кончалось - прополыхав, изживало себя. Точнее всего этот свой непрерывный поиск она сформулирует в 1936 году, к концу жизни:

В мыслях об ином, инаком

И ненайденном, как клад,

Шаг за шагом, мак за маком -

Обезглавила весь сад.

 

Вот одна из таких историй - маленький отрезочек ее жизни.

 

1925 год. Долгожданному сыну три месяца. Марина выхаживает его сама - и вот, ему, несмышленышу, наговаривает-приговаривает особенно запавший в душу случай пятилетней давности: ...«Есть и волчий рай - Мур, для паршивых овец, для таких, как я. Как я, когда-то, одному гордецу писала:  

 

Суда поспешно не чини:

Непрочен суд земной!

И голубиной - не черни

Галчонка - белизной.

Всяк целовал, кому не лень!

Но всех перелюбя! -

Быть может в тот чернейший день

Очнусь - белей тебя!

 

Это я не тебе, Мур, ты мой защитник, это я одному ханже, который меня (понимаешь? ме-ня!!!) хотел спасти от моих дурных страстей, то есть чтобы мне никто, кроме него одного впредь не нравился».

 

Что это за история? О ней мы можем догадываться только по поэтическим следам того периода. Но прежде - еще немного о Маринином характере.

 

Как часто приходится слышать о противоречивости Марины Цветаевой, хотя, пожалуй, к ней правильнее применить слово «полюсность» . Вечно заряженная, наэлектризованная, она несла эти два полюса постоянно, одновременно проявляя их в своем поведении и настрое: поступках, оценках, высказываниях, афоризмах, в своем мироощущении. Два полюса - две струи, - два человека - в одном. И себя она нередко видит сразу со всех точек зрения: снаружи-и-изнутри, своими одобряющими - и чужими порицающими глазами. Такая множественная проекция - и в стихах, «несказанных» Муру.

А теперь перенесемся в голодный и тифозный 1920 год. В стране разруха. Идет гражданская война. От мужа Цветаевой нет вестей. От голода только что умерла младшая дочь Ирина. Почти годом позже Марина, оставшись вдвоем со старшей дочкой Алей, телеграфным стилем напишет сестре: «Мы с Алей живем все там же, в столовой. (Остальное - занято). Дом разграблен и разгромлен. - Трущоба. Топим мебелью. - Пишу. - Не служу, ибо после смерти Ирины мне выхлопотали паек, дающий возможность жить». И далее - о муже: «Думаю о нем день и ночь, люблю только тебя и его. Я очень одинока, хотя вся Москва - знакомые. Не люди. - Верь на слово. - Или уж такие уставшие, что мне с моим порохом, - неловко, а им - недоуменно. - Все эти годы кто-то рядом, но так безлюдно!»

Два беспомощных существа, почти две подруги: двадцатисемилетняя мать и семилетняя дочь. Обе пишут, тем спасаясь от действительности, обе от крайнего неблагоустройства уходят в творчество. Аля пишет стихи, дневники и письма, Марина - стихи и прозу. Общаются, дружат, делятся. Вместе ходят к знакомым, вместе радуются гостям. Вместе ждут известий от отца и мужа. От человека, встречу с которым Марина Цветаева всегда считала чудом (как и он, впрочем, тоже). Сергей Эфрон, который всю жизнь любил ее «как ей надо» - стараясь, чтобы ей было лучше. Через год из Чехии, куда его занесло вместе с разгромленной Добровольской армией, он напишет: «Я ничего от Вас не буду требовать - мне ничего не нужно, кроме того, чтобы Вы были живы...» Понимая всю необычность и необъятность Марининой поэтической на-туры, он с самого начала не препятствовал ни одному из ее романтических проявлений, всякий раз отходил в сторону, стараясь не помешать, хотя и нередко очень при этом страдал - тайно. Марина восхищенно рассказывала о своем муже в письме к  В.Розанову еще в 1914 году, через два года после замужества: «Если бы Вы знали, какой это пламенный, великодушный, глубокий юноша!... Наш брак до того не похож на обычный ...Мы никогда не расстанемся... Только при нем я могу жить так, как живу - совершенно свободная».

А свобода Марине была всегда крайне необходима: душа ее жила вне дома - это она повторяла не раз, - и тело отправлялось вслед за душой. Для вечного романтического горения - сущности ее жизни - нужны были источники, его питающие. Так Романтизм отделился от Любви. В одном из диалогов с дочерью это прозвучало четко: отцу Али - Любовь, а только что уехавшему гостю - Романтизм, романтическая влюбленность. Марина давно уже сказала свою крылатую фразу: «Влюбляешься ведь только в чужое, родное - любишь» . У любви - горение ровное, влюбленность же - «удавка» , когда неровно, неспокойно дышишь, волнуешься, и без чего не жизнь. Два полюса, две струи...

Итак, момент был крайне тяжелый - одна дочь только что умерла, вторая еле оправилась от трех болезней сразу. Два месяца Цветаева почти не писала стихов - настолько под давлением жизни потеряла себя, свое звучание.

«Старшую у тьмы выхватывая - младшей не уберегла» - бичует она сама себя в апреле 1920 года. Но месяцем раньше уже появляются первые стихи. В этом, наверное, и было ее спасение. А в какую бездну горя она повержена  смертью Ирины и болезнью Али можно судить по ее письмам. Вот одно - В.Звягинцевой от 25 февраля - через 10 дней после смерти Ирины: ... «Я совсем потеряна, я  с т р а ш н о  живу. Вся как автомат: топка, в Борисоглебский за дровами - выстирать Але рубашечку - купить морковь - не забыть закрыть трубу - и вот уже вечер. Аля рано засыпает, остаюсь одна со своими мыслями, ночью мне снится во сне Ирина, что - оказывается - она жива... С людьми мне сейчас плохо, никто меня сейчас не любит, никто просто... не жалеет, чувствую все, что обо мне думают, это тяжело. Да ни с кем и не вижусь. Мне сейчас нужно, чтобы кто-нибудь в меня поверил, ... все во мне сейчас изгрызано, изъедено тоской... Никто не думает, что я ведь  т о ж е  ч е л о в е к. Люди заходят и приносят Але еду - я благодарна, но мне хочется плакать, потому что никто - никто за все это время не погладил меня по голове... Мне стыдно, что я жива. ...И с каким презрением я думаю о своих стихах! ...»

Еще не зная о смерти дочери - она умерла в Кунцевском приюте - незадолго да этого, она написала многообъясня-ющую фразу: «Я вопиюще одна, потому - на все вправе». И это свое право на жизнь - так, «как ей нужно», - она начала реализовывать, как только Аля, медленно выздоровев, снова уселась за свои тетрадки.

Одно ее стихотворение после тьмы горя - неожиданно бравурное и вихревое. Как будто она своей бешеной пляской старается заглушить другие голоса и мысли:

 

Бубен в руке!

Дьявол в крови!

Красная юбка

В черных сердцах!

 

Как это перекликается с ее - частушечным - написанным через пару месяцев: «Отчего я не плачу? Оттого что смеюсь!» Смех, чтобы не плакать - то,что дано только сильным духом.

Все образы этого бесшабашного рефрена - самоби-чующие, это - хлыстовское самоистязание, снова взгляд изнутри-и-снаружи, сразу своими-чужими глазами. И причудливый образ мятущейся в пляске «красной юбки» во множестве ее черных сердец, черных - для тех, кто смотрит на нее со стороны, с позиции тысячелетней российской морали - «славянской совести старинной». И всплывают в памяти «О, сто моих колец» - упоминавшиеся ранее в том же смысле языческого многолюбия.

Герой, к которому она обращается - скорее всего собирательный образ. Возможно, именно поэтому она описывает ему себя в своей прорвавшейся жажде жизни:

 

Слушай приметы: бела как мел,

И не смеюсь, а губами движу.

А чтобы - как увидал - сгорел! -

Не позабудь, что приду я - рыжей.

 

Рыжей, как этот кленовый лист,

Рыжей, как тот, что в лесах повис.

 

Оттолкнувшись от заголовка этого стихотворения - «Памяти Г.Гейне» - и отвергая идею Гейне о страданиях в любви юноши, Цветаева развивает свою постоянную подспудную мысль о несправедливости к ней этого мира, о том, что в загробной жизни (верила ли она тогда в нее?) все встанет на свои места и - как она напишет в 1923 году: «Это будет день моего оправдания, нет, мало: ликования!»

Она обращается к неведомому другу-оппоненту, с которым издавна ведет спор, временами переходящий в борьбу:

 

Хочешь не хочешь - дам тебе знак!

Спор наш не кончен - а только начат!

В нынешней жизни - выпало так:

Мальчик поет, а девчонка плачет.

 

В будущей жизни - любо глядеть!

Т ы  будешь плакать,  я  буду - петь!

 

Встав в позу Кармен, она развивает тему «Дьявола в крови»:

 

Красною юбкой - в небо пылю!

Честь молодую - ковром подстелишь.

Как с мотыльками тебя делю -

Так с моряками меня поделишь!

 

Красная юбка? - Как бы не так!

Огненный парус! - Красный маяк!

 

Прямой вызов обществу, откровенная бравада - полыхающий плащ перед и без того растревоженным быком...

Контрастом - стихи, выполненные в робком апрельском ключе.Это тоже ожидание любви - как всегда неожиданной, - ее неизбежность, потребность. Голубь - один из аттрибутов Афродиты, богини красоты и любви - в передничке робкой девушки - немецкая идиллическая картинка.

 

Так: встану в дверях - и ни с места!

Свинцовыми гирями - стыд.

Но птице в переднике - тесно.

И птица - сама полетит!

 

Стилизован под старину и опус «Старинное благо-говенье». Размышления об утраченных обществом мораль-ных ценностях - верности, чистоте, чувстве долга, а последний - критический - взгляд на себя:

 

Где перед Библией семейной

Старинное благоговенье?

 

Похоже, что все эти стихи безадресны. Но первый намек на живой объект в одном из мартовских опусов все же есть.

 

Люблю ли Вас?

Задумалась.

Глаза большие сделались.

 

* * *

Что страсть - Старо.            

Вот страсть! - Перо!

- Вдруг - розовая роща - в дом!

 

Есть запахи -

Как заповедь...

Лоб уронила на руки.

 

Грустные размышления. Уже заранее ставится «знак равенства Между любовь - и Бог с тобой». Очевидно, потеряв равновесие, Марина наспех схватилась за что попало... Налет равнодушия сменяется волной отчаяния: заветный запах розы - цветка любви - и рвущие сердце воспоминания. О ком? Может быть, снова всплыли «оны дни», и «Тот запах White-Rose и чая» ? ..

Итак, уже угадывается реальное лицо. Кто это мог быть? В ее письме конца того же года читаем: «Дверь настежь: художник из Дворца (открывший после смерти Ирины серию моего дурного поведения)... Когда-то видались три раза в день, теперь не видались с июня, хотя соседи. ... Сегодня он опять зайдет за мной: неутомимый ходок, как и я, мне с ним весело - и абсолютно безразличен. Просто для несидения в трущобе». - И далее - описание его облика: «... вьющаяся голова (хотя темная) ... разлетающийся полушубок - нелепая грандиозность - химеричность - всех замыслов, обожание нелепости» в разговоре.

В 1981 году И. Кудровой была высказана догадка, что это был Василий Дмитриевич Милиоти, художник, на 17 лет старше нее.

Полностью безразличен - это могло объяснять и ее риторический вопрос «Люблю ли Вас?» - и еще одно стихотворение, направленное, возможно тому же лицу.

 

Времени у нас часок.

Дальше - вечность друг без друга!

А в песочнице - песок -

Утечет!

Что меня к тебе влечет -

Вовсе не твоя заслуга!

Просто страх, что роза щек -

Отцветет.

 

Ты на солнечных часах

Монастырских - вызнал время?

На небесных на весах -

Взвесил - час?

 

Для созвездий и для нас -

Тот же час - один - над всеми.

Не хочу, чтобы зачах -

Этот час!

 

Только маленький часок

Я у Вечности украла.

Только час - на

Всю любовь.

 

Мой весь грех, моя - вся кара.

И обоих нас - укроет -

Песок.

 

А вот и чей-то стихотворный портрет - не ее ли героя?

 

Глаза участливой соседки

И ровные шаги старушьи.

В руках свисающих как ветки -

Божественное равнодушье.

 

А юноша греметь с трибуны

Устал. - Все молнии иссякли. -

Лишь изредка на лоб мой юный

Слова - тяжелые, как капли.

 

Луна как рубище льняное

Вдоль членов, кажущихся дымом.

- Как хорошо мне под луною -

С нелюбящим и нелюбимым.

 

Как мало в этих стихах динамики и вдохновенья! - «Все молнии иссякли». Усталость и задавленность. И какую громадную смысловую нагрузку несет здесь последнее тире: «хорошо» - потому что не любит и нелюбима. Нужно совсем не знать Цветаеву с ее постоянной тягой - любить и быть любимой - чтобы поверить этому. Горькой иронией звучит на фоне всего предшествующего это заключение. И конечно же такая совсем не цветаевская жизнь не могла продолжаться долго - ведь ей надо было гореть!

Впрочем, эти три стихотворения могли быть обращенны и к Вячеславу Иванову, с которым она в апреле, а, возможно, и в конце марта, тоже часто виделась.

 

Не любовницей - любимицей

Я пришла на землю нежную.

От рыданий не подымется

Грудь мальчишая моя.

 

Оттого-то так и нежно мне -

- Не вздыхаючи, не млеючи -

На малиновой скамеечке

У подножья твоего.

 

Эти строки из триптиха с заголовком «Вячеславу Иванову» написаны в середине апреля 1920 года. Не странно ли? Почему в том, что она его «любимица» ей приходится его убеждать? Да просто оттого, что ведь на самом деле это не так! В другом опусе из этого же цикла она ему - в том же смысле - сообщает: «А я твоя горлинка, Равви!» - он-то об этом даже не догадывается! Но и она у его «подножья» не горит - «не вздыхаючи, не млеючи». Именно тот вариант: «нелюбящая и нелюбимая». И скорее всего, «ровные шаги старушьи» - не неутомимого ходока В.Милиоти, а отражение шестого десятка лет уже посеребренного «инеем» и потухающего поэта Вячеслава Иванова.

Но вот 27 апреля - сразу несколько стихотворений, что у Цветаевой всегда означало крайний эмоциональный накал: ведь у нее стихи в минуту вдохновенья обычно не лились свободной рекой, как например, у Пушкина, а рождались постепенно: «Слышу напев, слов не слышу. Слов ищу. ...Все мое писанье - вслушивание. ...Верно услышать - вот моя забота». При таком небыстром пути к стиху, когда нередко перебиралась масса вариантов рифм и целых строф, - много стихов за день написать было трудно. И тем отчетливее выступают цветаевские эмоциональные «пики», помеченные большим количеством ее творений с одной и той же датой под ними.

 

Пахнуло Англией - и морем -

И доблестью. - Суров и статен.

 

Образ, точнее облик, резко отличный от предыдущего. Явно другой человек. Его имя обнародовано А.Саакянц - инициалы «Н. Н. В.» - в тетради Марины Цветаевой, где ему посвящен цикл стихотворений, - означают Николай Николаевич Вышеславцев - 30-летний художник-график, после контузии брившийся наголо, в прошлом воин, - потому, видимо, «суров и статен», отсюда и «доблесть». А вот что скрывается за Англией? Пуританизм? Сдержанность? Сухость? И причем тут море?

Читаем дальше:

 

Упорны эти руки, - прочен

Канат, - привык к морской метели!

 

«Морская метель», качка - цепляются за поручни руки (потому - «упорны»), морской канат надежно страхует моряка - чтобы не смыло. Цветаева  сразу видит основательность и особую остойчивость нового героя, тщательную его принайтованность (к месту? к принципам?), невозможность в чем-то сдвинуть с места - прочный морской канат - символ всего этого.

В стихах этого цикла все убеждает нас в полном несоответствии «моряка» Марине Цветаевой. Мелькают эпитеты «каменный», «равнодушный», ей все время приходится сябя объяснять - с полуслова ее здесь не понимают. Явное не то. Сразу ощущает это и она, а потому - и «весь холод тьмы беззвездной» и «разверзающуюся бездну» - угадывает - и предвидит «новое горе» - в при-дачу к тому, что уже есть. Но - о эта «обезьянья дурь»! - ( Цветаева не снисходительна к себе в самооценках! ) - все же «как юнга на канате» ...«пляша над пенящимся зевом» ...«над разверзающейся бездной - Смеясь! - ресницы опускаю...»

Итак, «упал засов»!

Новый, своеобразный вариант развития «морской» - любимой цветаевской - темы. Она - Марина - «морская», юнга, пляшущий на канате над бездной; он - «моряк», привязанный крепким морским канатом. Два каната, два моряка, два - образа, два - совершенно противоположных стиля жизни. Несовместимых - уже по первому их интуитивному восприятию Мариной, отраженному в этом п е р в о м , по существу, стихотворении цикла. Как бы мы теперь сказали - попытка с негодными средствами. Но ничего уже остановить нельзя.

В тот же день - стихи о его глубоко запрятанной душе, которая в его груди - «как камень в воду брошенный»:               

 

И так достать ее оттуда надо мне,

И так сказать я ей хочу: в мою иди!

 

Но до нее, видимо, не добраться... И - не от этого ли? - третьи стихи того же дня так полны горького саморазвенчивания:

 

А все же с пути сбиваюсь

(Особо - весной),

А все же по людям маюсь,

Как пес под луной.

 

И - трезвое осознание своих вечных выдумок:

 

Сама воздвигаю за ночь

Мосты и дворцы.

 

(А что говорю - не слушай!

Все мелет - бабье!)

Сама поутру разрушу

Творенье свое.

 

Хоромы - как сноп соломы - ничего!

Мой путь не лежит мимо дому - твоего.

 

Да крепко вцепилось в Марину лихо - не оторваться ей от земли в своем воображении, не создать нового мифа... В темноте, конечно, что-то может и попричтиться: были «хоромы» - а на деле - так, «сноп соломы» - пустота! Оказалось - просо сбилась с пути...

Кто принес эту дубовую, саморазвенчивающую, самоубийственную фразу: «Я в темноте ничего не чувствую: что рука - что доска»?  Маринин ли герой - или она где-то подслушала ее на улице? Ясно только, что это не ее слова. Таков эпиграф ее апрельского стихотворения, в котором обыгрывается его смысл, рождая образ слепой ясновидящей Сивиллы - одного из цветаевских любимых персонажей. Торжественным органным хоралом звучат эти строки:

 

Да, друг невиданный, неслыханный

С тобой. - Фонарик потуши!

Я знаю все ходы и выходы

В тюремной крепости души.

Чтобы разглядеть душу - не нужно фонаря. Она, правда, глубоко запрятана, и тело - ее страж - «слепая шалая толпа». Но надо уметь смотреть глубже - и для этого не надо глаз.

 

- Всех ослепила - ибо женщина,

Все вижу - ибо я слепа.

 

Закрой глаза и не оспаривай

Руки в руке. - Упал засов. -

Нет - то не туча и не зарево!

То конь мой, ждущий седоков!

 

Помилуйте! Огненное полыхание Марины  встречает робко отдергиваемую руку? Ей приходится его подбадривать?

 

Мужайся: я твой щит и мужество!

Я - страсть твоя, как в оны дни!

 

И это доблестный воин?! На что же у него не хватало решимости - на то, чтобы протянуть ей дружескую руку? Мы не найдем ответов на эти недоумения, пока не заглянем в записные книжки и тетради Цветаевой, до начала следующего века волей дочери, ее маленькой Али, запертые в архиве...

Прошло две недели. Отсутствие стихов в этот период позволяет предполагать, что это была «пустота счастья»... Но вот 14 мая - сразу три стихотворения - новый эмоциональный всплеск. И не даром: его причина - в эпиграфе, - снова фраза из разговора. «День для работы, вечер - для беседы, а ночью нужно спать». Все правильно, - но такая правильность для Цветаевой хуже смерти. И она пытается объяснить себя, свое изначальное пристрастие к темноте и ночи, времени поэтического марева, снов наяву и сказок:

 

Нет, легче жизнь отдать, чем час

Сего блаженного тумана! -

 

и нежно просит:                   

 

Оставь меня. И отпусти опять:

Совенка - в ночь, бессонную - к бессонным.

 

Через неделю она снова вернется к этой теме, якобы недоумевая: зачем ей спать и видеть сны - ночью, когда она и так весь день грезит?

 

И оттого, что целый день

Сны проплывают пред глазами,

Уж ночью мне ложиться - лень,

И вот, тоскующая тень,

Стою над спящими друзьями.

 

Во втором - этого же дня - стихотворении, требование спать «как все люди» у нее преломляется в нежелание постичь ее душу. Внешняя ласковость, с которой друг перебирает ее волосы, гладит «шапку кудрявую» - и не заглядывает в душу - это все равно, что «над церковкой златоглавою Кружить - и не молиться в ней».

 

Вникая в прядки золотистые,

Не слышишь жалобы смешной:

О, если б ты - вот так же истово

Клонился над моей душой!

 

Беспомощная жалоба, в безыскусной форме, открытым текстом. Два раза слово «грех»: «кружить» над церковкой - «и не молиться в ней», и еще: «Любить немножко - грех большой». Маринино языческое понимание «греха» - такое далекое от христианского!.. В любви нужна безоглядность и полнота самоотдачи: «В мешок и в воду - подвиг доблестный!». Считала ли она, что ее любовь к нему - такова? Последующие стихи показывают, что - да.

Вечер этого дня - 14 мая - очень подробно на следующий день описан в дневнике у Али - своеобразного летописца жизни двух грезящих, всеми позабытых «высочеств». Это - тот знаменательный случай, когда Цветаева и Блок могли бы познакомиться - но у Марины не хватило смелости подойти к нему. Ее стихи, написанные Блоку после посещения и под впечатлением его вечера 9 мая 1920 года, передала ему Аля. - «Марина попросила В.Д.Милиоти привести меня к Блоку».

Так разминулись два крупнейших русских поэта. Марина жалела об этом всю жизнь. Тремя годами позже она напишет Борису Пастернаку: «Я пропустила большую встречу с Блоком, - встретились бы - не умер». Цветаева знала воскрешающую силу своего обаяния...

Но изучим внимательнее детскую запись: «Марина сидит в крохотном ковчеге художника Милиоти и рассматривает книги. Его самого нет. Я бегаю по саду. ...Наконец, приходят художники Милиоти и Вышеславцев и поэт Павлик Антокольский с женой. Мы идем за билетами».

Итак, встретились - а может быть и не впервые - трое: Марина и два ее друга. Маринина языческая непосредственность не усматривает в этом ничего особен-ного. Но «моряк», накрепко привязанный «морским канатом» к монолиту несгибаемых принципов «славянской совести старинной», совсем, видимо, не понимавший мятущуюся Маринину душу («танцующую душу», по образному выражению Вячеслава Иванова), - «моряк» иного мнения.

Какой разговор послужил непосредственным толчком для конфликта - мы, возможно, никогда не узнаем. Но в стихах 16 мая - первые его громовые отголоски:

 

На бренность бедную мою

Взираешь, слов не расточая.

 

Так и видится мрачный взгляд на трепещущую жизнью бренную оболочку Психеи, с которой любила себя отождествлять Марина.

 

Ты - каменный, а я пою,

Ты - памятник, а я летаю.

 

Она продолжает осмысливать и проговаривать свою особость, неслиянность - контрастность - в системе «я - и мир» - формуле еще ее ранней юности. И - впервые в стихах - родится четкое понимание - как продолжение первого смутного «Не в нашей власти» ее восемнадцатилетия:

 

Но птица я - и не пеняй,

Что легкий мне закон положен.

 

Но вот на следующий день - или в этот же - конфликт. 17 мая - сразу четыре взволнованных стихотворения, на все лады - все об одном и том же: об осуждении,  д е й с т- в е н н о м  порицании.

 

Суда поспешно не чини:

Непрочен суд земной!

И голубиной - не черни

Галчонка - белизной.

 

Что не все люди одинаковы - и каждый с полным правом на это - такое представление у нее рано перешло в убеждение: всякий имеет право жить - каким родился: белым - или черным, травоядным - или хищником, с «кривизнами» - или без них - потому что он таков от природы - и иным быть  н е  м о ж е т. Уж это-то ей, такой «иной» - было известно с первых отроческих попыток осмысления самой себя. Но впервые она так щедро заливает себя черным цветом: в этом цикле стихов и потоки «черной крови», и ее»черные сердца», и - она - «черная овца» или - не менее черный «галчонок». Настаивая на том, чтобы остаться самой собой, она протестует против приписывания ей - тут она предельно, вызывающе честна! - несвойственной ей голубиной добродетели, кротости и белизны. Это - то самое стихотворение, которое она спустя пять лет «насказывала» маленькому Муру. Позднее она его немного отредактировала, смягчила иронией, заменила «Всяк целовал, кому не лень». Но основная мысль - как всегда, в двух последних строчках! - осталась:

 

Быть может, я в тот черный день

Очнусь - белей тебя!

 

В черный день библейского Страшного суда неизвестно,  ч т о  будет оценено выше «пред ликом судии»: ее -«смиренные» - «цыганские заплаты» - возможно, «Не меньше, чем несмешанное злато, Чем белизной пылающие латы». Это из ее вторых стихов того же дня.

 

Долг плясуна - не дрогнуть вдоль каната,

Долг плясуна - забыть, что знал когда-то  -

Иное вещество,

 

Чем воздух - под ногой своей крылатой!

Оставь его. Он - как и ты - глашатай

Господа своего.

 

Эти рассуждения у Цветаевой имеют свою историю. Едва вступив в пору взрослости, перешагнув ее магическую черту после встречи с будущим мужем, Марина вдруг остро осознала свою бренность. Смерть - грозным напоминанием - встала рядом с Жизнью. Это двойное стояние - Жизни рядом со Смертью - в детстве переживает каждый, неизбежно после этого вступая в жизнеутверждающую фазу, так хорошо переданную формулой: «Нам дал Господь забвенье смерти». У Марины Цветаевой Смерть надолго устроилась рядом, постоянно напоминая о быстротечности всего земного. Уже в 1913 году, меньше, чем через год после рождения Али, - целый фейерверк стихов о смерти, и вовсе не как дань моде, как чаще всего пишут цветаеведы («Марина бы обязательно сделала наперекор моде» - заметила недавно Анастасия Ивановна, сестра), а как выражение внутреннего, не отпускающего страха умереть - контрастом жажды жизни.

В 1914 году она исповедуется в письме к В.Розанову: «Я совсем не верю в существование Бога и загробной жизни. Отсюда - безнадежность, ужас старости и смерти. ...Безумная любовь к жизни, судорожная, лихорадочная жадность жить. ...Может быть Вы меня иза-за этого оттолкнете. Но ведь я не виновата. Если Бог есть - Он ведь создал меня такой! И, если есть загробная жизнь, я в ней, конечно, буду счастливой. Наказание - за что? Я ничего не делала нарочно».

Так возникала у Цветаевой философия естественности - человека под солнцем. Поверив в единственную достоверность - собственных потребностей, - она в дальнейшем шла по жизни своими путями, руководствуясь своими законами, продиктованными всем необычным ее существом. И вот теперь, в 192О году, она отстаивает право быть такой, какой родилась.

Третье стихотворение от 17 мая - о том же. Это монолог глубоко уязвленного человека, который горя и сдерживаясь одновременно, с большим достоинством отстаивает свои принципы. В этот момент Марина думает, что прощается со своим бесстрастным «моряком», уходит от него искать для себя - «паршивой овцы», «черной овцы» - себе подобных, и ее «прости» звучит в тексте.

 

Сказавший всем страстям: прости -

Прости и ты.

Обиды наглоталась всласть.

Как хлещущий библейский стих

Читаю я в глазах твоих:

«Дурная страсть!»

 

* * *

Есть остров - благостью Отца, -

Где мне не надл бубенца,

Где черный пух -

Вдоль каждой изгороди. - Да. -

Есть в мире черные стада.

Другой пастух.              

 

В четвертом стихотворении того же дня - мысль сконцентрировалась:

 

Ведь был же мне на полчаса

Ты другом дорогим!

Кто виноват, что родился

Собой, а не другим?

 

Обоим нам - вниз головой

В рай прыгать. - Там решат,

Что лучше: мой ли цирковой,

Твой ли морской канат.

 

В этой незамысловатой форме вопрос поставлен несколько по-новому, расширенно. Это не она - особенная, а он - не такой. А вообще - оба они искренни и естественны, просто от природы они разные. А значит - как ни в чем не виновные - попадут в рай.

Та диаметральная противоположность ее и героя, что она с самого начала уловила интуитивно - теперь подтвердилась полностью. Круг замкнулся...

Но эта ее, казалось бы, полная внутренняя готовность уйти - только минутная вспышка. В душе у нее - буря неразделенной любви. Пытаясь ее заглушить, она мечется по Москве, по знакомым - только бы не слышать себя.

 

Так из дому, гонимая тоской,

- Тобой! - всей женской памятью, всей жаждой,

Всей страстью - позабыть! - как вал морской

Ношусь вдоль всех штыков, мешков и граждан.

 

* * *

Над дремлющей борзой склонюсь - и вдруг -

Твои глаза! - Все руки по иконам -

Твои! - О, если бы ты был без глаз, без рук,

Чтоб мне не помнить их, не помнить их, не помнить!

 

* * *                

Тень на домах ползет. - Вперед! Вперед!

Чтоб по людскому цирковому кругу

Дурную память загонять вконец, -

Чтоб только не очнуться, наконец!

 

Так от тебя, как от самой Чумы,

Вдоль всей Москвы - /плясуньей/ длинноногой

Кружить, кружить, кружить до самой тьмы -

Чтоб наконец у своего порога

 

Остановиться, дух переводя...

- И в дом войти, чтоб вновь найти - тебя!

 

Где же выход? Мысли ее обращаются к мужу, как нередко и раньше в моменты падений. (Где-то он теперь? Жив ли?). Их несколько - стихотворений с посвящением «С.Э.», начиная с 14 мая. Как приятно вспомнить родного, - ее твердую почву под ногами, - «С вечерним простым поцелуем Куда-то в щеку, мимо губ»... И мечты: своими бедами и «покорством - Мой Воин! - выкуплю тебя.» А самое известное - «Писала я на аспидной доске» - появилось 18 мая. Сколько ни писала она разных имен, чем и где только ни писала, как ни мечтала, чтобы они себя не изжили - все напрасно! С горькой, беспощадной к себе откровенностью она признается:

 

...И как потом, склонивши лоб на стол,

Крест-накрест перечеркивала - имя...

 

На фоне всего этого только светлый образ мужа остается неомраченным, а вечным - только  е г о  имя:

 

Непроданное мной! В н у т р и  кольца!

Ты - уцелеешь на скрижалях.

 

С болью выкрикивает она это в пустоту своего одиночества... А на следующий день - новый всплеск эмоций - цикл из трех стихотворений - «Пригвождена». Может быть, появилось что-то новое, добавившее нечто к прежней обиде?

Весь этот цикл-триптих полон  з р и м ы х  образов, как бы приоткрывающих суть конфликта: вот мелькает рука, «хладная до жара» - «белой молнией взлетевший бич» - «В гром кафедральный - дабы насмерть бить» - Действие, присоединившееся к Слову - любопытный обратный ход событий: сначала гром, потом молния. Это говорит о мно-гом. «Гром кафедральный» гром церковной проповеди о христианской морали - только он может помочь руке «н а-  с м е р т ь  бить»: ведь слово для Марины Цветаевой куда значимее любого, даже самого оскорбительного жеста.

А такой жест, видимо, был...

 

Ты этого хотел. - Так. - Аллилуйя.

Я руку, бьющую меня, целую.

В грудь оттолкнувшую - к груди тяну.

Чтоб, удивясь, прослушал - тишину.

 

Библейская картина христианского прощения - что-то очень нетипичное для Цветаевой с ее «полной неспособ-ностью молиться и покоряться». Ее дочь как-то заметила, что когда Марина становилась учтива и вежлива, то это был грозный признак. И действительно - вместо любви-то - уже тишина в груди...

А смертельная обида кипит - она еще свежа, да и любовь, только что начавшись, разве может так сразу бесследно исчезнуть? Это все равно, что остановить волну в ее пике, когда на гребне только что забелела пена. И Марина не может и не хочет остаться непонятой - возможно, что и она сама для себя все в полной мере осмысливает впервые. Ведь такого толкнувшего на напряженную работу мысли глубокого непонимания она никогда прежде от друзей не встречала. Позднее она назовет все это «низостью».

И вот возникает образ, потрясающий своей глубиной, трагичностью и смиренной - до святости - простотой самовыражения, образ нищенки, судимой всеми и уже пригвожденной к позорному столбу, пойманной с поличным и заклейменной. Идет разговор по большому счету, на полную откровенность.

 

Пересмотрите все мое добро,

Скажите - или я ослепла?

Где золото мое? Где серебро?

В моей руке - лишь горстка пепла!

 

И это все, что лестью и мольбой

Я выпросила у счастливых.

И это все, что я возьму с собой

В край целований молчаливых.

 

Философия социальной справедливости: богатством надо делиться...

Третий опус из этого цикла крайне противоречив. Здесь и былая любовь, и обида, но уже и протестующая бравада. И вот тут-то, в этих стихах - зародыш той замечательной цепочки образов, которую Цветаева будет использовать в дальнейшем, чтобы показать, что сильнее любви - нет ничего на свете. Не данной, видимо, конкретной, - а вообще. Эта тема продолжится позже в ее поэмах «На красном коне» и «Молодец».

 

Пригвождена к позорному столбу,

Я все ж скажу, что я тебя люблю.

 

Что ни одна до самых недр - мать

Так на ребенка своего не взглянет.

Что за тебя, который делом занят,

Не умереть хочу, а умирать.

 

Ты не поймешь, - малы мои слова! -

Как мало мне позорного столба!

 

И если б знамя мне доверил полк,

И вдруг бы  т ы  предстал перед глазами

С другим в руке - окаменев как столб

Моя рука бы выпустила знамя...

 

И эту честь последнюю поправ, -

Прениже ног твоих, прениже трав.

 

Смирение и эти ее «прениже», такие гротескные, уже переходящие в юродствование. Ясно, что это не к добру - такая сверхпокорность чем-то должна разразиться. И действительно: сами их отношения - это черный «позорный столб», в котором она - одинока - «березкой на лугу».

 

Сей столб встает мне, и не рокот толп -

То голуби воркуют утром рано...

И, все уже отдав, сей черный столб

Я не отдам - за красный нимб Руана!

 

Упрямое - «не отдам!» Пусть черен этот столб с воркующими вокруг голубками Афродиты, но это самое - единственное - для нее ценное: над ним - нимбом - зарево полыхания костра, поглотившего в Руане Жанну д’Арк. Вот почему, вот  з а  ч т о  его невозможно отнять. За «огненные паруса», уносящие в «лазурь», хотя любовное горение подчас приносит ей столько боли и мучений (чем не Жанна д’Арк!). Ну вот, наконец-то прорвалось - протестом. И теперь он будет только разрастаться.

На следующий день - 20 мая - красное сияние нимба перерастает в «веселый красный вал» крови, «в ночи хлынувшей»: Марина согласна возложить на плаху обе руки свои - творца, поэта, «ремесленника», как она себя шутя называла,- чтобы «затопить чернильные ручьи». Молодость, этот «лоскуток кумашный», била ключом - и она не отреклась бы от ее красной веселости даже ценой утраты рук, данных ей свыше, чтобы писать.

Высказавшись таким образом, Марина в один из следующих дней, продолжая тему кровавых потоков и позорного столба, со сдержанным достоинством - якобы с эшафота - обращается к другу (отвергая его - или вслед уходящему?).

 

Не так уж подло и не так уж просто,

Как хочется тебе, чтоб крепче спать.

Теперь иди. С высокого помоста

Кивну тебе опять.

 

И, удивленно подымая брови,

Увидишь ты, что зря меня чернил:

Что я писала - чернотою крови,

Не пурпуром чернил.

 

Вспоминается ее давнее: «Я ничего не делала нарочно»...

Немного успокоившись, 20 мая она предается размышлениям:

 

И не спасут ни стансы, ни созвездья.

А это называется - возмездье

За то, что каждый раз,

 

Стан разгибая над строкой упорной,

Искала я над лбом своим просторным

Звезд только, а не глаз.

 

Перед ликом Любви - все равны. Но как Судьба жестоко наказывает за природную особенность, в которой она неповинна - взлетать в ее поэтическую «лазурь», к звездам, к рифмам, к зорям - только «на красном коне», на «огненных парусах» - любви.

 

Что с глазу на глаз с молодым Востоком

Искала я на лбу своем высоком

Зорь только, а не роз.

 

Зори заоблачных высот она искала - а не розы любви - как таковой. Любимая Маринина игра словами - но не жонглерски-бессмысленная, а полностью подчиненная и служащая смыслу, тонко раскрывающая его - как и всегда в подобных антитезах.

23 мая все разрастающийся протест осмысливается и выливается в поразительной точности образ. Наконец-то определение найдено - и Марина разражается своим - ликующим: «Я - бренная пена морская».

 

Дробясь о гранитные ваши колена,

Я с каждой  волной - воскресаю!

Да здравствует пена - веселая пена -

Высокая пена морская!

 

Экстаз волны, - миг пены на самом завитке ее верхнего стояния - вот Маринина поэтическая вечность. Полное самораскрытие и самораспятие - судите, люди, вот я какая! «Гранитные колена», «памятник» - все это приметы ее друга, о которого она только что разбилась в мелкие брызги...

А через несколько дней - незамысловатое, хотя и изящное стихотворение - все о том же:

 

О, если б Прихоть я сдержать могла,

Как разволнованное ветром платье!

 

Не взглянув в заповедный цветаевский архив трудно сказать, насколько соответствует действительным событиям то, что проглядывается  в ее следующих стихах. Но, видимо, внимание ее неудачного друга переключилось на другую, более обеспеченную и вполне обыкновенную, отчего Марина Цветаева исходила горем и стихами все лето, перемежая поэтические отголоски весенней бури с работой над поэмой «Царь-Девица» и «Ученик».

Вот она просит Бога:

 

Охрани от злой любови

Сердце, где я дома!

 

А вот сплетенное как бы из двух нитей - двух голосов - стихотворение «Все сызнова», где снова она сама - изнутри, но больше - снаружи, живописанная безжалостно в своих будущих попытках вырваться из одиночества. Сколько раз все это уже было, эта тропинка не просто протоптана - пробита, а дальше ход событий - и внутренних и внешних - настолько очевиден, что все это проговаривается с обреченностью, в минорном ключе и с горькой иронией. Причудливо сплетаются видения того, ч т о  она сама будет делать («опять рукою робкой Надавливать звонок»), думать, «что мы в себе не властны, Что нужен дуб - плющу», ч т о  будет делать он («Все сызнова: про брови, про ресницы, И что к лицу ей - шелк»), ч т о  - вообще типично для всех, - с репликой в каждой строфе, предназначенной  е м у, сменившему «ситец» на «шелк», ее «сенной мешок» - на «альков атласный». И все это венчается язвительным в последнем двустрочии:

 

(Но только умоляю: по привычке

- Марина - не скажи!)

 

В свернутом виде весь смысл этого опуса укладывается в четверостишие:

 

Когда отталкивают в грудь,

Ты на ноги надейся - встанут!

Стучись опять к кому-нибудь,

Чтоб снова вечер был обманут...

 

Вскоре после разрыва с «моряком» появляется первая песня из цикла предназначавшихся для поэмы «Ученик», поэмы неоконченной и ныне неизвестной.

 

- Хоровод, хоровод,

Чего ножки бьешь?

- Мореход, мореход,

Чего вдаль плывешь?

 

Пляшу - пол горячий!

Боюсь, обожгусь!

- Отчего я не плачу?

Оттого, что смеюсь!

 

Наш моряк, моряк -

Морячок морской!

А тоска - червяк,

Червячок простой.

 

Такими разгульными бесшабашными мотивами Цветаева всегда прикрывалась в периоды своего крайнего внутреннего неблагополучия, потерь, неудач, когда под ней «земля горела». Вот и здесь - все, что навалилось на ее плечи, усиленное и заслоненное последней бедой, сфокусировалось в образе «пол горячий». Сильная духом, Марина не могла позволить себе плакать долго - оставалось только смеяться, - и вот перед нами - русские частушки в духе солдатского «судьба - индейка, а жизнь - копейка».

И в других стихах и песенках - россыпи смеха того же сорта - « с зажатым горлом», «сухой и жуткий Смех - из последних жил» или улыбка - «точно содрали кожу»...

Монолог, обращенный к «милому», продолжается в другой песне по-иному, от имени русалки. Уже середина июня. Снова «морская» тема, опять - бравада: ну и что ж, что ушел - разлука дело привычное!

 

И что тому костер остылый,

Кому разлука - ремесло!

Одной волною накатило,

Другой волною унесло.

Ужели в раболепном гневе

За милым поползу ползком -

Я, выношенная во чреве

Не материнском, а морском!

 

* * *

Нет,  н а ш и  девушки не плачут,

Не пишут и не ждут вестей!

Нет, снова я пущусь рыбачить

Без невода и без сетей!

 

Гордая русалка, дитя природы - самоутверждение в новом «морском» образе. А «раболепный гнев» - какое точное определение! - именно он выплеснулся в цикле «Пригвождена», именно он толкнул Марину стелиться по земле «прениже ног твоих, прениже трав» - чтобы немед-ленно поднять и выпрямить во весь рост.

В других песенках - совсем не песенного склада - вновь мелькает эшафот, топор палача, плясун на канате, смеюший-ся под барабанный грохот казни. Снова беспощадное са-моразоблачение: критический взгляд на себя со стороны.

 

Сказать: верна,

Прибавить: очень,

А завтра: ты мне не танцор,

Нет, чем таким цвести цветочком, -

Уж лучше шею под топор!

 

Выход из горечи поражения, воспеваемый с конца мая, звучит 15 июня опять:

 

Где слезиночки роняла,

Завтра розы будут цвесть.

Я кружавчики сплетала,

Завтра сети буду плесть.

 

Вместо моря мне - все небо,

Вместо моря - вся земля.

Не простой рыбацкий невод -

Песенная сеть моя!

 

Как удивительно здесь смешение двух стилей: русского частушечного - в первой строфе, и собственного, лирического, - во второй. Но так естественно от бравады, прикрывающей прошлые раны розами, Марина переходит к светлой надежде, пока еще робкой, где перед ней с неводом в руках - земля и небо - целый мир. «Я - и мир» - что-нибудь да будет...

И, наконец, известная песня с рефреном: «Мой милый, что тебе я сделала?», со  в с е й  болью  в с е х  покинутых женщин, близкая по стилю к заунывным русским «страданиям». Не о подобных ли «длинных бабьих нотах» в ее стихах незадолго до этого говорил Максимилиан Волошин?

Лишь последняя строфа полностью направлена к ее прошлому:

Само - что дерево трясти! -

В срок яблоко спадает спелое...

- За все, за все меня прости,

Мой милый, - что тебе я сделала!

 

Яблоко их любви упало не в срок, его стряхнули силой, раньше времени - оттого и боль такая - непроходящая... И вот - звериным стоном - стихотворение «Земное имя».

 

Стакан воды во время жажды жгучей:

- Дай! - или я умру! -        

 

Непроходящая тоска - удавкой - именно по «уплывшему моряку» - никто заменить его пока не в силах, хоть и много «снотворной Травы от всяческих тревог».

 

Так с каждым мигом все неповторимей

К горлу - ремнем...

И если здесь - всего - земное имя, -

Дело не в нем.

 

Снова попытки осмыслить, в чем дело, где главная причина того, что вышло? «Земное имя», которым в пылу назиданий ссоры - «грома кафедрального» - он наградил ее, и то, что было тому основанием? Нет, все гораздо глубже - возможно, так надо понимать загадку заголовка и двух последних строк? В ее четверостишиях тема эта широко варьируется, в трех из них - одинаковое начало: «Ты зовешь меня блудницей»..

Кончался июль. Боль не отпускала.

В стихотворных набросках того периода - та же круговерть:

 

Как пьют глубокими глотками

- Непереносен перерыв! -

Так - в памяти - глаза закрыв -

Без памяти - любуюсь Вами!

И еще - диаметрально противоположное:

 

Легонечко, любовь, легонечко!

У низости - легка нога!

 

* * *

Не вытосковала тебя - не вытащила -

А вытолкала тебя в толчки!

 

Или - совсем убитое: «Я стала тихая и безответная».

 

Так солон хлеб мой, что нейдет, во рту стоит, -

А в солонице соль лежит нетронута...

 

Такая неотвязность мыслей на максимуме оборванной, разбитой вдребезги волны  в конце июля снова всплывает в душераздирающем стихотворении о разлуке.

 

Я вижу тебя черноокой, - разлука!

Высокой, - разлука! - Одинокой , - разлука!

С улыбкой, сверкнувшей, как ножик, - разлука!

Совсем на меня не похожей, - разлука!

 

* * *

Не потомком ли Разина - широкоплечим, ражим,

                                                                 рыжим

Я погромщиком тебя увидала, - разлука?

- Погромщиком, выпускающим кишки и перины?..

 

Ты нынче зовешься Мариной, - разлука! 

 

Нет такого уголка души и тела, который бы не пронзила разлука. Но такая опосредованность через многословие, через явное, чрезмерно насыщенное образами умствование - разве это не способ прикрыть простое звериное - на одной ноте: «а - а - а!!!»

В августе, в самом разгаре работы над «Царь-Девицей», в которую Цветаева внесла многое от своей личности, - снова горькие размышления о своем одиночестве и своей особости: ветру она родня, вот что! Ветрена.

 

Другие - с очами и личиком светлым,

А я-то ночами беседую с ветром.

 

* * *

-Небось не растаешь! Одна - мол - семья!

- Как будто и вправду - не женщина я!

 

Возможно, именно эти стихи стали мостиком к следующему апофеозу ее бунтующего самоутверждения, к ее великолепному кредо, высказанному с безыскусной простотой «человека под солнцем»:

 

Проста моя осанка,

Нищ мой домашний кров.

Ведь я островитянка

С далеких островов!

 

Живу - никто не нужен!

Взошел - ночей не сплю.

Согреть Чужому ужин -

Жилье свое спалю!

 

Взглянул - так и знакомый,

Взошел - так и живи!

Просты наши законы:

Написаны в крови.

 

Луну заманим с неба

В ладонь - коли мила!

Ну, а ушел - как не был,

И я - как не была.

Гляжу на след ножовый:

Успеет ли зажить

До первого чужого,

Который скажет: «Пить».

 

Ножовый смлед постепенно рубцевался, стихи, им вызванные - иссякали. Но долго еще тянулась волна самоутверждения, долго еще приходила Марина Цветаева в себя после перенесенных потрясений. В письмах к поэту Ланну в конце 1920 года она отводит душу - «после стольких низостей» - в неожиданных откровенностях, утверждая себя «черной овцой» и наслаждаясь обществом  в с е  понимающего собеседника - пастуха из  и н о г о  стада.

Со слов сестры, Анастасии Ивановны, за всю их длинную ночную беседу летом 1921 года, после почти пятилетней разлуки, - Марина ни словом о Вышеславцеве не обмолвилась... Этот темный - «низостями» - период хотелось поскорее забыть. На поверхности - зримым для всех - остался только огромный цикл цветаевских стихов...

 

                                         5-8 ноября 1986 года

                                                   Ленинград

 

 

Р А З Г О В О Р    С П У С Т Я    П О Л В Е К А

 (Беседа с И.В.Одоевцевой о Марине Цветаевой)

 

Переделкино, конец сентября 1988 года. Я приехала в гости к Анастасии Ивановне Цветаевой - как обычно в мои появления в Москве, - и вдруг в разговоре всплыло, что в соседнем корпусе отдыхает Ирина Владимировна Одоевцева. Вчера она должна была выступать перед большой аудиторией, но почувствовала себя плохо - и выступление отменила.

-  А как бы ее увидеть? Может быть мы к ней сходим? - робко царапаюсь я в занятость Анастасии Ивановны.

- Нет, это никак невозможно! - она решительно осаживает меня, и  я смиряюсь: «нельзя» - это так привыч-но!..

И вдруг, спустя минуту, я слышу - заговорщицкое: «А знаете что, пойдите к Ирине Владимировне и спросите от моего имени, как она себя чувствует. Вот и увидите ее!»

Я взвиваюсь, освобожденная в своем стремлении, и через пять минут уже стою около нужной мне двери в коттедже, перевожу дыхание. «Вы к нам?» - спрашивает меня кто-то сзади очень милым, приветливым голосом, мы входим вместе, и я оказываюсь в светлом пространстве сразу двух открывшихся комнат - обе двери настежь. Смущенно озираюсь, ища ту - конечно же закрытую - дверь, за которой скрывается, отдыхает, может быть недомогает? - Ирина Владимировна, и сразу же вижу ее саму в кресле-каталке: пьет чай, и рядом еще кто-то. Та, что выходила, уже снова заняла свое место за столом, зато встала другая - и я лепечу ей свой вопрос: «Анастасия Ивановна Цветаева спрашивает, как себя чувствует Ирина Владимировна».

- Сегодня уже хорошо, - отвечает очаровательная молодая женщина - как потом оказывается, Анна Петровна Колоницкая, это она разыскала в Париже Одоевцеву и помогла ей выехать на родину. Представляюсь, прошу разрешить мне самой спросить у Ирины Владимировны.

- Конечно, пожалуйста, проходите! - удивительная страна, где все можно! - и вот я уже держу в руках маленькую тонкую руку Одоевцевой и попадаю в светлое облако ее радостной и очень дружелюбной улыбки. Сразу очень легко и весело общаемся, и как только она узнает о моем увлечении Мариной Цветаевой, я слышу: «Приходите ко мне, я Вам о ней много расскажу!»

Я приезжала к ней с магнитофоном дважды - 15 и 17-го октября 1988 года. В конце первой из этих встреч она звала меня снова, обещала что-то добавить нового. Но сразу в начале второй записи пошел повтор, почти слово в слово. И тогда вместо интервью - оно было 15-го, там я только задавала вопросы, - теперь пошел диалог. Я не выдержала. 17-го наша современность, почитающая Марину Цветаеву, несла свою позицию, свое видение - в первую половину века, в 30-е годы, в парижскую эмиграцию, которая говорила устами Одоевцевой, смотрела ее глазами на ту, реальную - и такую необычную, часто совсем непонятную! - Марину Цветаеву. Ожили те условия, в которых оказалась Цветаева в Париже в 1925-1939 годах, та атмосфера,в которой она сразу же не нашла понимания, а позже - сочувствия, - и которую не приняла сама. Шел диалог между четким видением всего внешнего, всех недостатков одежды и шероховатостей поведения - живого человека - и современным нашим восприятием Цветаевой-Поэта, ее высоты духа, безмерности ее необычной натуры, безудержности ее порывов, неистовой силы жизни. Наверное, это и естественно - современникам - не ценить, не понимать, не видеть. «Лицом к лицу лица не увидать. Большое видится на расстоянии». И я пытаюсь понять, что же изменилось в оценке Ирины Владимировны с тех пор, как она, хоть изредка, но все же встречалась с Мариной Цветаевой или обсуждала с приятельницами ее поступки, - что изменилось сейчас, когда Время уже определило ранги, расставило акценты, произвело проверку ценностей, когда весь мир знает и цветаевские стихи, и прозу, и многие письма, когда пора уже говорить о  ф е н о м е н е  Цветаевой. И чувствую - ничего не изменилось, рядом со мной - тот же взгляд вслед женщине, у которой небрежно надета юбка и плохо натянут чулок. Взгляд, все видящий и - где выходит за пределы тогда принятого - осуждающий. И по-прежнему - непонимающий - прежде всего в силу собственного совершенно иного устройства. Милая, веселая, жизнерадостная Ирина Владимировна!.. «Маленькая поэтесса с огромным бантом». Молодая дама, которая давала в Париже балы и вела светскую жизнь - такую непохожую на жизнь Цветаевой...

 

Вот он, наш разговор 17 октября.

 

О. - Я так много о Цветаевой думала, даже расстраивалась. Она была такая очаровательная, такая несчастная! Самая несчастная из всех поэтов и писателей.

Я - Она была очаровательная, если видеть ее душу.

О. - Да-а. У нее был большой недостаток - страшно тяжелый характер, и не только для других, но и для себя. И она себе этим вредила.

Я - И она еще была максималист. Вот в этом-то, наверное, тоже тяжесть. Потому что - Вы знаете, как - по большому счету спрашивать можно, да ведь жизнь-то что дает...

О. - Да-а.

Я - А Вы знаете, что интересно. Я тоже думала, кто же вокруг нее сейчас лепится - вокруг ее образа, имени - и поняла, что это чаще всего тоже максималисты. Они не смогли найти чего-то нужного им в жизни и ушли в Марину Цветаеву, как в сказку, вот в эту ее какую-то фантастическую, ею созданную жизнь, в ее мир...

О. - Миф!

Я - В миф вот в этот, ею созданный!

О - Она сама превратилась в миф!

Я - Но Вы знаете, она ведь  б ы л а  такой! И та жизнь, которая ей была нужна, вот эта жизнь нас, ее любящих, видимо, устраивает, как та сказка, которой нет в жизни. Но самое интересное то, что очень часто люди вокруг нее, одинаковые в чем-то, находят друг друга.

О. - Да-а? Ай, как это замечательно!

Я - Замечательно! И я часто говорю, что Марина Цветаева дарит нас друг другу. И мы вокруг нее как-то оживаем, общаясь уже с теми, которые нам ближе других.

О. - У нее была удивительная вещь - несовпадение внешнего и внутреннего облика. Ее многие осуждали, что она себя слишком красивой ставит. Я им говорила, что она имеет на это право. Если она писала письма ничтожествам и каждый адресат становился у нее прекрасным, так она могла и про себя сказать «золото моих волос» и «нет нежнее меня». Она влюблялась в таких мерзопакостных знакомых, например, Бахрах - это черт знает что, абсолютно ничтожная личность, подумаешь - подать ли ему руку, - так даже ему она писала письма.

Я - И какие письма! Они уже изданы - прекрасные «Письма к критику».

О. - Изданы? А я и не знала!

Я - Она ему довольно долго писала, причем там есть такие откровенности, что даже и непонятно, зачем это.

О. - Единственно, он был очень остроумен. А как мужчина он был абсолютное зеро.

Я - А Вы откуда знаете?

О. - (Игриво смеется) - А мне Адамович все рассказывал. Он все знал - что раньше делали, что теперь делают, что модно, что старомодно... Так вот, как мужчина Бахрах был совсем несостоятельным. Так что же она могла найти в нем? Я сама писем ее не видела, но он мне рассказывал. И показывал, так - немножко.

Я - А как он сам относился к этим письмам?

О. - А без всякого интереса, так, слегка насмешливо.

Я - Значит руки у него были холодные.

О. - Холодные - и пустые.

Я - Как тяжело это слышать! Как она нуждалась, чтобы ее кто-то понял и принял - всю!..

О. - И у нее еще была ужасная вещь: она как влюбится, так считает, что они ее тоже любят. А когда он ей: «Дорогая, я уж больше к Вам не приду!» - она - «Ах-ах-ах!» - и трагедия.

Я - Она ведь Бахраха не видела никогда, они не встречались. Он похвалил в печати ее стихи и она ему стала писать - обрадовалась, что он ее понял.

О. - Ну, да.

Я - И она ведь сама говорила, что ее нередко выносит на шестой сорт человека. Она понимала это.

О. - Нет!

Я - Она понимала - потом. Сначала - нет,а потом, задним числом, прекрасно понимала, что это был шестой сорт. Она ведь об этом писала сама - о человеческой несостоятельности объектов своего внимания!

О. - Все женщины хотят немножко быть лучше, а она ничего такого не знала. Чулки у нее всегда висели, платье - ну, такое какое-то задрипанное...  

Я - Да, на некоторых парижских фотографиях это видно, к сожалению. Прическа не ухоженная...

О. - Да, и вместе с тем...

Я - (вдохновенно) - И вместе с тем - !..

О. - И вместе с тем она писала «золото моих волос»...

Я - Ну, это она вначале писала «золото». Потом она говорила «пеплы». А Вы ее видели до революции? Не видели. Ее описывает Мария Ивановна Гринева-Кузнецова, это ближайший друг Анастасии Ивановны, вторая жена ее мужа, Бориса Трухачева. Так вот она рассказывает, как Марина появилась вместе с Сережей Эфроном, мужем своим, где-то в обществе. Это был, видимо, 1914 год, - а может быть и раньше. Она описывает ее такой красавицей! Она так была одета изумительно! Она так была ухожена! С тонкой талией, в каком-то бабушкином платье, совершенно не по моде - той, с какими-то удивительными украшениями - старинными. Ну, в общем, это было видение из иного мира. Она оделась совсем не по моде, позволила себе надеть то, что носили прабабушки, и все за ее спиной шептались: «Какая смелость! Кто бы мог себе позволить!» - И это тоже вполне по-цветаевски.                

О. - Но меня поражало: женщина, которая почти была слепая, и так не ухаживала за собой как за женщиной, - так она очки из кокетства не носила - даже поверить трудно! А в молодости брила голову и носила чепчик и большие очки! Я очень люблю стихотворение из «Вечернего альбома» - «Еще меня любите за то, что я умру» - восхитительное - все! И там тоже: «И слишком гордый вид».

Я - (вдохновляясь) - «За всю мою безудержную нежность и слишком гордый вид»!.. Знаете, это как вино! Вот бродит молодое вино, и когда читаешь, начинается это движение в тебе!..

О. - Да, замечательно, великолепно!

 

Тут мне хочется остановить магнитофон. Ирина Владимировна вовсе не была одинокой в своих недоумениях и осуждении Марины Цветаевой. Каждая реплика о ней, донесшаяся до нас из предвоенного эмигрантского Парижа, поистине самоубийственна для ее авторов - полнейшим непониманием. Вот голоса поэтов Монпарнаса в конце 1938 года. Их увековечил Ю.П.Иваск в письме к В.Швейцер, крупнейшему цветаеведу русского зарубежья:

« - Вы знаетесь с Цветаевой! Ха-ха!

- Она не подымает на плечи эпоху!

-  Как она не устает греметь... Нищая, как мы, но с царскими замашками. Ха-ха! ...Кто-то обозвал ее «Царь-Дурой», это прижилось и повторялось.»

А «Несколько слов о Марине Цветаевой», опубли-кованных поэтом и критиком Г.Адамовичем на страницах нью-йоркской газеты «Русское слово» в 1957 году, ничем не отличаются от его высказываний 30-летней давности и выглядят так: «Истерическое многословие», «кликушечья, клиническая болтовня», «бред, густо приправленный бесвкусицей», «вороха словесного мусора». Все это рассказывает в своей книге «Быт и бытие Марины Цве-таевой» В.Швейцер.

 

Но вернемся в Переделкино.

 

Я - Вы знаете, кто сейчас утверждает, что единственной женщиной, которую он любил, была Марина Цветаева - так это Родзевич.

О. - Этого я не знаю! А кто такой Родзевич?

Я - Родзевич был друг и однокашник Сережи, мужа Марины, они учились вместе в Праге. Есть фотография, где они все вместе и с ними Еленевы. Марина над Родзевичем еще как-то подтрунивала сначала, а потом получилось, - как я понимаю - что они оба увидели друг друга так, как не было видно другим. У них получился взаимный рывок. И потом даже Аля - дочка Марины - писала, что он на всю жизнь сохранил воспоминание о том горестном счастье, которое на них свалилось... Он участник французского Сопротивления, под именем Луиса Кордеса участвовал в испанском Сопротивлении, прошел фашистский концлагерь, пронес через все это письма Цветаевой к нему. Никому ничего не рассказывал - абсолютно! - сказал: «Пусть все расскажут ее стихи». Только к концу жизни кое-что узнала от него французский цветаевед Вероника Лосская. Это он - герой поэм «Горы» и «Конца». Письма его сейчас закрыты в архиве, в ЦГАЛИ, их передал туда В.Сосинский, - так вот он говорил - письма такие, что ни с чем не сравнимы. Она Родзевичу писала, хотя они были рядом.

О. - Она всем писала! (смеется).

Я - Да. И у нее даже есть в одних стихах: «...Что я у всех выпрашивала письма, Чтоб ночью целовать». Она сама ведь об этом рассказывала, сама это критически осмысливала - в другие моменты. Воспринимала себя иногда как пса бродячего, который мается по людям. Она все это понимала прекрасно - и этого не могла не делать - вот в чем трагедия! Ведь она была умница редкая! И она сама с собой, которая никому не нужна - маялась!...

О. - Да-а. Это ужасно!

Я - Ужасно! И это такая душа, которая требовала ценителя. Ей нужен был ценитель!

О. - Мы все перед ней виноваты, и я тоже. Мы с ней в единственном доме встречались, где она бывала - у Канегиссеров. И она так держалась - п-ф-ф! - чтобы дать бой. Мы были все, кого она глубоко презирала. И вот один раз она принесла фотографию сына, лет трех. Он лежит совсем голый и в такой позе... Она ее протягивает, а сама - п-ф-ф! - потому что думает, что я сейчас брошу!» - «Фу, гадость!» А я посмотрела и - «Ах, Амур! Настоящий Амур!» - улыбнулась и передала дальше. И она, знаете - ей было приятно. Но мы с ней даже когда встречались, обменивались самыми банальными словами. И даже ни разу по-человечески я с ней не говорила. Она нас презирала, меня тоже - эстеты!.. Какие-то такие-сякие! Я не сделала того, что надо было. Надо было понять все это - я не поняла. Мне надо было подойти, взять ее за руку и сказать: «Марина, не кривляйтесь, не надо, хватит! Я знаю, что Вы меня презираете, но давайте будем дружить как вообще женщины и как поэты».

Она заранее что-то вообразила тогда, в единственную нашу встречу. Мы случайно зашли к Гингерам - поэт был такой, Гингер, а она пришла к ним прощаться перед отъездом в Советский Союз. Они нас очень любили и всегда радовались нам, а тут вдруг - никакой радости, и нас почему-то задерживают в прихожей: «У нас Марина Ивановна!» Ну, Георгий Иванов подошел к ней: «Ах, Марина Ивановна, я так страшно рад, что имею возможность с Вами проститься!» - «Неужели?» - она на меня смотрит. - «А Вы?» - «И я!» - «Почти надо поверить!»

Я - Это она так ответила?

О. - Да, да. «Вот чудеса! Я почти готова поверить!» А вот мы тоже говорили с Вами о письмах к Алле Головиной.

Я - Нет, я ничего не слышала. Я даже имя это не знаю. Головина - кто это?

О. - Это барона Штейгера сестра.

Я - А-а! Это ему Цветаева писала:

 

Наконец-то встретила

Надобного - мне:

У кого-то смертная

Надоба - во мне.

 

О. - Да-а. А дело было так. Цветаева влюбилась в Штейгера. Она жила летом во Франции, а он лечился в Швейцарии, и она пригласила его к себе. А он - понимаете... ну... любил мужчин. Сначала он согласился, но когда узнал, что она пригласила его в одну комнату, - он сам рассказывал мне, - то после этого он имя «Марина Цветаева» слышать не мог! А у него была сестра, моя приятельница, Алла Головина, жена художника Головина - виконтесса, - так Цветаева сразу в это время в Аллочку мою - влюбилась. Знаете, даже странно! И она стала Аллочке писать письма - и настолько душераздирающие, что даже Алла - а она очень любила меня, так она мне сказала: «Я их даже Вам не покажу, и распоряжусь перед смертью сжечь их или уничтожить после моей смерти, если я не успею».

Я - Нельзя сжигать такие письма!

О. - Ну конечно! Но кто-то мне говорил, что их напечатали. И знаете, что Цветаева сделала? Ведь она была нищая. Вы подумайте: она ведь ходила убирать чужие квартиры - ах, это Вы меня спрашивали, знаю ли я, у кого она работала? Этого я не знаю, но все об этом говорили. Я это знала как факт. Вот послушайте: она ходит в передней пол мыть, а ее дочь Аля вяжет шапочки по 5 франков, ну муж - сами понимаете, тоже денег никаких, а у нее еще Мур, сын. А Мур отвратительный мальчик, дерзкий и страшно мать мучил. А она его обожала. И, между прочим, - так мне рассказывали - она воображала, что это Пастернака сын, хотя они были в разных городах...

Я - Мистически.

О. - Ну, да. И он должен был стать Борисом.

Я - Да, она Борисом хотела его назвать, это я знаю, но потом его назвали Георгием в честь Георгия Победоносца - кстати, это имя было заготовлено задолго до его рождения, так рассказывала Анастасия Ивановна.

О. - Да. Ну, вот - и вдруг она подарила Алле моей пять метров самого дорогого бархата - зеленого, на костюм. Откуда она могла сэкономить столько денег, когда он стоил, наверное, тысячу франков?! Как она могла - и какое сумасшедшее геройство! - А!..

Я - Да, обычный человек этого не поймет!.. А скажите, она объяснялась в любви не к брату, а уже ей самой?

О. - Ей! Уже Алле!

Я - А как Вы думаете, чего же она могла хотеть? Просто отдушины?

О. - Ничего! Нет! Только отдушины!

Я - Да, для нее всегда состояние любви было самым главным, желанным. Вызвавший был как бы лишь спичкой. Повод - а дальше уже Состояние, с большой буквы.

О. - Она зажигала огромный костер и пылала во всю!

Я - Да, это была ее особенность.

 

Запись окончена, оживленный разговор - последующий, сильно затянувшийся - тоже. Мы уже поговорили о гимнастике - Ирина Владимировна, хоть и не встает после перелома шейки бедра с кресла-каталки уже больше шести лет - все же ее делает, как может. О свежем воздухе, обязательном для ее здоровья. Сколько оптимизма - и света - в ее веселом щебетании, в ее неизменной женственности! Раскланиваюсь, благодарю, желаю - и вот я уже около двери Анастасии Ивановны Цветаевой. После длительного улыбчивого рассказа Одоевцевой о Марине, ее удивлений, недоумений, светских сплетен, после всей легкой, жизнерадостной атмосферы вокруг Ирины Владимировны («И во сне, и наяву с восхищением живу») - здесь, у Анастасии Ивановны, в ее темноватом (занавески!) номере я чувствую себя как в строгом католическом храме. Но дело, конечно в самой Анастасии Ивановне с ее строгой аскетической отчужденностью от многих сторон жизни, а прежде всего, от ее веселой легкости - и проходит не менее получаса, пока я снова не привыкаю к ней, к ее глубине - и высоте, к ее пренебрежению ко всему внешнему - чертам, таким мне нужным, созвучным и понятным, с которыми возносишься и оживаешь...

 

                                                  Октябрь1988 г.

                                                                  Москва

 

«Я  Т О Ж Е   Б  Ы  Л  А ,

 П Р О Х О Ж И Й !..»

 

 

Могила Марины Цветаевой. Много лет прошло с 31 августа 1941 года, дня ее смерти, после чего на елабужском кладбище появилось еще одно захоронение. Шла война. Могилу никто не посещал и не подправлял. Родственники покойной томились в лагерях, мужа и сына не было в живых. В 60-х годах следов могилы сестре, Анастасии Ивановне, найти не удалось. В 80-х они появились. Не один год писал, пытаясь привлечь внимание центральной прессы, ленинградец Фрезер Федорович Клемент, сын академика Ф.Клемента, с Ленинградским университетом эвакуированного в годы войны в Елабугу. Фрезер еще мальчишкой со слов своего друга, Коли Матвеева, прекрасно знал, где находится эта могила. Знали, впрочем, и все дети в семье Матвеевых: Семен, Мария и Зоя. Они недавно похоронили 20-летнюю Лену, и когда опускали в землю Марину Цветаеву, их мать вместе с 10-летней Зоей была на могиле дочери. 13-летний Семен прибегал и убегал. Кого похоронили - знали точно. Ведь 17-летняя Мария Матвеева дружила с Ниной Казаковой (ныне - Кацер), племянницей  А.И.Бродельщиковой, у которой квартировала Цветаева.

Свеженасыпанный холмик от Матвеевой отделяла только одна могила. В изножье обеих могил росли раздвоенные сосенки. Их было несколько, таких сосен, в том углу кладбища. Через много лет их свалило ураганом.

Шли годы. Холмик неухоженной могилы опустился, могила почти сравнялась с землей. Вырастали кусты, бузина еще долго маячила сбоку, со стороны могилы Матвеевой. А между тем поиск продолжался. Искал сын Анастасии Ивановны, Андрей Борисович Трухачев, журналистка Т.Пивоварова; искал Юра Кацман, 16-летний московский школьник, искала елабужанка  Г. Замарева и Л.Трубицына из Набережных Челнов. Были опрошены сотни людей, заподозрено два места, где могла бы быть цветаевская могила - и снова тихо.

Наконец, круги стали замыкаться. В середине 80-х годов нашлась свидетельница похорон, Нина Георгиевна Молчанюк, журналистка из Таллинна. В августе 1941-го она 16-летней девушкой приезжала ненадолго из Чистополя в Елабугу, случайно с полчаса разговаривала с Мариной Цветаевой в доме Бродельщиковых - Нина искала комнату, - случайно же оказалась на кладбище в момент похорон. Лишь вернувшись в Чистополь к матери она узнала, что случай свел ее с Мариной Цветаевой. Мать Нины, О.И.Броведовская, была медсестрой и лечила в Чистополе сына драматурга К.А.Тренева. В 70-х годах Нина Георгиевна снова побывала в Елабуге на могиле Цветаевой. Она и не подозревала, что могила потеряна, что ее ищут.

Анастасия Ивановна Цветаева впервые услышала имен-но от Молчанюк, что место, где похоронена ее сестра, очень близко от официального надгробия.

Тем временем началась перестройка. Имя Марины Цветаевой стало появляться все чаще - в периодике и на экранах телевизоров. Показали как-то могилу - надгробный камень с надписью «Марина Цветаева». И вот тут-то Ф.Ф.Клемент и Н.И.Матвеев начали писать. Они-то ведь точно знали, что могила не здесь. Приходили их письма и к Анастасии Ивановне. Почему они остались без внимания? Не оттого ли, что в них значилось: могила в 50-70 метрахот официального надгробья? Ведь она-то уже несколько лет знала, что могила где-то совсем от него рядом.

Тем временем в Елабугу в очередной раз приехал из Раменского, где теперь жил, Николай Ильич Матвеев. Он рассказал о могиле Марины Цветаевой в школе, где когда-то учился. Его сестра, Мария, показала это место своей внучке. И вот однажды какие-то мальчишки показали истинную цветаевскую могилу Л.Трубицыной. Уже нес-колько лет, как посадила она в изножии этой могилы рябинку, уже выросла рябинка выше роста человеческого, - а Ф.Ф.Клемент все пишет - не допишется... Мне эта переписка будто сама прыгнула в руки при разборке-перекладывании бумаг Анастасии Ивановны...

В Елабуге истинное место цветаевского захоронения мне показала уже Л.Трубицына - круг и здесь замкнулся, все ищущие наконец познакомились. И мы, двое симбирян, сами убедились: действительно, от официального надгробья совсем близко - по прямой8 метровв глубь кладбища.

Уже несколько лет назад на этом самом месте стоял А.Б.Трухачев, его привела сюда М.И.Матвеева. И это не внесло изменений в судьбу заброшенной могилы.

Может быть, Н.Молчанюк и Матвеевы указывают на одно и то же место? Эти концы надо было свести. Я поехала в Таллинн.

Н.Молчанюк - самый высший авторитет для Анастасии Ивановны - не отвергла версии Матвеевых . Наоборот, написала и сказала в магнитофон: Матвеевы знают лучше. Концы с концами, наконец, сошлись...

10 января 1990 года Анастасия Ивановна уполномочила меня поставить ограду на указанное Матвеевыми место - во избежание нового возможного захоронения.

 

                                                               12.1.1990 г.

                                                               Ульяновск

Д О В Е Р Е Н Н О С Т Ь

 

(Зарисовка с натуры 10 января 1990 года)

 

Середина дня - открывает сама Анастасия Ивановна. Одна! Тихая, улыбающаяся, как потом выясняется, мало спавшая ночью - 4,5 часа. Как проснется в середине ночи - так сон улетает.

Мирно пьем чай. О чем говорим? Не вспомнить. Я не спешу. Хуже того - раздумываю, стоит ли продолжать затянувшийся на четыре месяца разговор о могиле Марины Цветаевой? Ощущение безнадежности и даже какой-то бессовестности моего нажима - старый больной человек, с причудами. Может быть, оставить все как есть? Все считают, что Анастасии Ивановне   н е л ь з я  говорить ничего о могиле. Вот и сын ее, Андрей Борисович, повто-рил мне это сегодня утром по телефону. А она считает, что  е м у  ничего невозможно сказать об этом. Это их семейный взаимный опыт. А я - как тот дилетант в науке, который не знает, что в данной области ничего нельзя открыть нового, а потому приходит - и открывает. И, несмотря на все мои колебания и сомнения, что-то мешает мне все это бросить.

В 3 часа идем с Анастасией Ивановной в книжный магазин. Последний раз я ходила с ней вот так, вдвоем, в конце августа - в сберкассу, через Садовое кольцо. Жуткая улица! Прошло 4 месяца - и какая разительная перемена! Плетемся миллиметровым шагом: «Не торопитесь, а то я задыхаюсь». А совсем недавно шла раза в четыре быстрее...

Рассказываю ей о своих разговорах в Таллинне с Мол-чанюк. Что она ни в 1941-м, ни во второй приезд в 70-х го-дах не помнит рядом с могилой стены. В ответ - неожидан-ное:

- А мне она говорила совсем обратное. Я точно помню, как она сказала - могила была близко к стене!

Какое-то время мы топчемся на одном месте: «А мне Молчанюк говорила...» - А мне так сказала...» Прямо оракул какой-то эта Молчанюк!

Книги в подарок правнукам выбраны. На обратном пути я всерьез раздумываю - а не поставить ли здесь точку? Андрей Борисович утром в нашем разговоре по телефону обещал написать в Елабужский исполком, копию еще куда-то, а энтузиасту Л.Трубицыной - письмо, и в тексте - разрешение поставить ограду. Но - я-то уже по опыту знаю! - это будет только в случае если соберется,не отложит, не забудет. Сильно колеблюсь, малодушие захлестывает. Но потом какой-то голос убеждает меня заглянуть на дно сосуда. Испить чашу до дна. Не отступить. Спасибо ему, этому голосу!..

Уже в квартире собираюсь с духом, беру в руки письмо Молчанюк и, пока Анастасия Ивановна, сидя на кровати, снимает сапоги, зачитываю самое значимое оттуда ей вслух: «Если данные Матвеевых сходятся с моими - хорошо, Если нет, то все же, видимо, правы они, а не я, и надо убедить А.И., что я могла за давностью и ошибиться». ...»Ни во время похорон, но во второй раз, в 70-х годах, я стены не помню, просто не обращала внимания, но уверена, если бы это было очень близко от стены, то я не могла бы не заметить».

Анастасия Ивановна охотно слушает. Разговор спокойный, мирный, возражения ее - на протяжении всего дня - идут без всяких отрицательтных эмоций.

Когда произошел поворот? Теперь она слушает все подробности о Матвеевых - кто где был в 41-м, кто что знал, где живет. И вдруг - я - импульсом:

- Это место надо огородить, защитить! Вот могила Надежды Дуровой там, в Елабуге, посреди разрушенного кладбища, прямо-таки посреди пустыря, огорожена прос-тыми водопроводными трубами, но не потеряна.

- Так кто же этим станет  заниматься? - голос Анастасии Ивановны горестно задумчив.

- Я стану! Напишите мне доверенность, я поеду туда и все сделаю. Или можно доверить это Трубицыной из Набережных челнов, она там рядом. Помните, мы с ней к Вам в Матвеевку приезжали?

- Нет, я могу доверить только Вам! - ответ решительный и твердый.

- Ну тогда Вы мне сегодня и напишите доверенность.

Обедаем. Мне пора уходить, Анастасии Ивановне надо поспать - шестой час. Но, пересиливая себя, без всяких отвлечений, она садится к столу и пишет доверенность. Как плохо она стала видеть! Рукой заслоняю уже написанные строки, чтобы нижние на них не влезли. Перо замирает на ходу, голова вот-вот поникнет во сне, но я повторяю слово вслух - и оно появляется на бумаге.

Даже не верится! В порыве раскаяния говорю ей:

- Уж Вы меня извините, Анастасия Ивановна, я Вас измучила!

Она, понимающе:

- Я ведь тушила все это потому, что помнила: Молчанюк сказала - могила от памятника сантиметров 70, совсем рядом... А раз теперь она написала, что надо верить Матвеевым...

Всесильная Нина Георгиевна Молчанюк! А она еще называла свое письмо «совершенно бесполезным»!

На прощание черчу план могилы по отношению ко всем ориентирам. «Ну, с Богом», - как-то особенно много-значительно напутствует меня Анастасия Ивановна и трижды крестит. И уже с порога - испуганный возглас:

- Молчанюк говорила, что теперь там все заросло кустами!

Я секунду соображаю, а потом радостно кричу:

- Ну конечно! Об этом все рассказывают, их часто приходится выдирать! Там и сейчас между могилами растет куст бузины!

 

                                                10 января1990 г.

                                                                Москва.

В О С Е М Ь  Д Н Е Й  В 

Е Л А Б У Г Е

 

(Зарисовки  с  натуры)

 

 

ДЕНЬ  ПЕРВЫЙ

 

Самое начало февраля 1990 года. Тихая сонность, благодать и спокойствие. Чуть морозит. Туман, снежная пухлость. Как будто принял легкого успокоительного. Елабуга. Я, наверное, преувеличиваю. Может быть, это только мое ощущение? Душа расслабляется, как будто в диванные подушки опущенная и начинает тихо подре-мывать. Возможно, именно потому почти 50 лет назад Марина Цветаева сказала 16-летней Нине Молчанюк, в ту пору еще Броведовской: «Здесь невозможно жить, здесь ужасные люди».

Какие же? В основном, потомки купцов. Тихие, стеснительные, добродушные - обычные. Патриархальные, разобщенные. От-сих-до-сихные. Все, что за этим - воспринимающие как ненормальность. Ужасные для цветаевской безграничности. А может быть она имела в виду не только это? Ведь были еще и официальные органы - с иными людьми...

Сегодня ночью я медленно и неторопливо двигалась из Ульяновска к Набережным Челнам в пассажирском поезде. Утром состав как бы случайно остановился возле какой-то заснувшей стройки, и когда под окном потянулись фигуры с чемоданами, я поняла, что мы приехали. Только что рассвело, мороз пощипывал кончики пальцев, пока я ждала автобуса в Елабугу.

И вот я уже бреду по пустынной ледяной мостовой среди гряд снега, озираясь и пытаясь внутренне определиться. Решаю начать с законности и полной самостоятельности. Оказывается, что где-то рядом кооператив по изготовлению надгробий. Может быть, и оград?

Большая вывеска, извилистая скользкая тропинка в снежных отвалах куда-то в глубь немыслимых, убогих строений и сараев - и вот уже тупик, и в нем, притиснутый к сугробу и исходящий музыкой «Жигуленок». Хозяин машины ждет кооператоров, а те не торопятся, хотя уже скоро девять, целый час надо быть на работе. Рассказываю,  ч т о  ищу, советуюсь. Оград здесь, конечно, не делают, выходит из положения каждый где может. Узнав, что я от Анастасии Ивановны Цветаевой из Москвы предлагает подвезти меня. Первая любезность елабужан - Виталий, художник-оформитель. Сколько раз он потом ловил меня на улице, останавливал машину и спрашивал: «Ну как?»

Еду в Краеведческий музей к единственному знакомому экскурсоводу - Н.С.Яковлевой, - посоветоваться, как лучше взяться за дело. Целый час жду то на улице, то в самом музее. Постепенно рассказываю о своем деле уже пришедшим его сотрудникам. Лица просветляются: а мы-то вспоминаем, где Вас видели! Вы нам читали о Цветаевой в прошлом году!» Да, полтора года назад, в августе 1988-го, - «Танцующую душу».

Начинаются совместные звонки сначала Яковлевой, потом Г.Замаревой, которая тоже когда-то искала могилу Марины Цветаевой. Первой нет, вторая занята и на мою фамилию не реагирует. Прямые и независимые пути кончились, не начавшись. Работники музея советуют мне обратиться к властям,- оказывается, никакие изменения на кладбище без этого невозможны и неправомочны. Им, например, строго-настрого наказано «отцами города» - чтобы никаких новых могил Цветаевой. Я внутренне твердо стою на позиции частного лица, представителя родни, которая хочет благоустроить могилу родственницы. Ника-кого разрешения мне от властей не нужно, но раз надо поставить их в известность - пожалуйста.

Иду в Горисполком - он недалеко, к А.П.Тимофееву, заместителю председателя.

Просторный кабинет, черный пиджак за письменным столом. Уклончивые резиново-ватные разговоры:

- У Вас есть документы - чертежи места, где эта могила? Вот такие, - он достает из стола пачку бумаги - результат поиска Т.С.Пивоваровой. - Мы не можем без документов. Мало ли кто что скажет! Вот мы соберем Исполком, пригласим из Пединститута - тут есть сведущие люди, - посоветуемся и будем решать.     

- Я ведь у Вас ничего не прошу. Я просто ставлю в известность, что сестра решила поставить на могилу Марины Цветаевой ограду.

- Вас не затруднит съездить в Горком партии к Галлямовой, в новый район города?

- Затруднит, конечно, но если надо, я съезжу. Только узнайте, на месте ли она.

Звонит. - Она Вас ждет.

Я уже закусила удила и меня несет как всегда при встрече с глупыми препятствиями. Как могу я себя успокаиваю, но прихожу к Галлямовой раскаленная.

Черноволосая и чернобровая эффектная дама, Долорес Гайнутдиновна ведет беседу с двумя приезжими из Набережных Челнов, по ее выражению - «как раз о том же самом».

- Вот мы тут думаем, как создать парк-музей Цветаевой. Я считаю, что создавать музей в доме, где она покончила с собой - просто глупо. Как это - музей в доме, где она жила всего 10 дней, даже меньше, - и сразу повесилась? Ну живи она год... Как Вы думаете?

- Я думаю, что Вы вправе иметь свою частную точку зрения. - Я сдерживаюсь, как могу, но у меня внутри все негодует и я сразу же получаю от нее замечание:

- Вы должны вести себя спокойно. Но Вас, видно, кто-то уже расстроил.

Все начинает идти наперекос. Мое первое объяснение, зачем я приехала - я показываю доверенность Анастасии Ивановны - Галлямова сразу же парирует длинным расска-зом о поисках Пивоваровой.

- И много других, которые постоянно приходят с разными версиями, - и я, конечно, Вам тоже отвечу отказом.       

Кроме того, она открыто обижается на январскую статью Л.Трубицыной о могиле в «Советской Татарии».

- Нет чтобы кто-то сказал спасибо, какой хороший памятник Цветаевой поставили, как он ухожен. Все только ругают Елабугу. А мы разве мало делаем? Вот и улицу, на которой она жила, хотим благоустроить, и столетие Цветаевой думаем отметить... - она поглядывает на меня с обидой. - Не Вы ли писали ту статью?

Я спешу ее заверить, что те статьи, которые  я  о могиле написала - ноябрьская в «Призвании» и позднее - в «Ульяновском комсомольце», - те статьи, по-моему, никого не обидели.

- Да Вы не расстраивайтесь, - говорю, - ведь у Трубицыной скорее набат, чем упрек.

Монолог начальства продолжается:

- Да и все-таки она - самоубийца. А ведь их никогда не хоронили рядом с другими. - Это уже к вопросу о том, может ли быть могила на месте, указанном Матвеевыми, т.е. в общем ряду. В ее голосе звучит добропорядочная отстраненность человека, который никогда не лишит себя жизни и не допустит, чтобы его родственник был осквер-нен таким соседством после смерти.

- Православная церковь, - говорю я, - наказывала самоубийцу тем, что лишала его права лежать на общем кладбище, а вовсе не считала, что он оскверняет соседние могилы. Но Цветаеву-то хоронили  атеисты, которые этого правила, видимо, не выполнили. Кроме того,  хлопотами  Анастасии Ивановны, сестры, ее еще в 1949-м по всем правилам отпели, и по ней только что, 31 августа, в день ее смерти была отслужена панихида - за счет той же Анаста-сии Ивановны - в московском храме "Всех скорбящих радости", так что здесь как раз все в порядке. И знаете, я Вас очень прошу, пожалуйста, никогда о ней токого больше не говорите. А скажите, ведь правда - до сих пор в Елабуге такое мнение, что она оскорбила город своим самовольным уходом?

Галлямова на секунду задумывается и подтверждает.Она немного смущена. Двое гостей за столом напротив меня усердно кивают мне головами.

Снова возвращаюсь к своей цели:

- Я частное лицо, представитель родни, которая хочет частным образом установить ограду на могилу родственни-цы. Никакого отношения к существующему памятнику это не имеет, никто ничего не предлагает менять и переносить. Я ничего у Вас не прошу. Просто я сейчас пойду и частным образом закажу ограду за наличный расчет.

- Знаете, давайте так. Мы все сделаем сами, я Вам обещаю. Вам не надо ждать.

- Нет, я должна это сделать сама. Мне поручила Анастасия Ивановна.

- Сколько Вы здесь пробудете?

- Пока не поставлю ограду.

Двое гостей из Набережных Челнов уходят. Некоторое время идет обычная суета: кто-то звонит, кто-то давно ждет в коридоре. Но Галлямова решительно отменяет все приемы до завтра - она занята, у нее посетитель из Москвы (хотя ей известно, что я приехала из Ульяновска). Откуда вдруг взялось неожиданное решение? Цепкий взгляд слегка прищуренных глаз:

- Ну вот что. Вы ведь это делаете как бы от себя? И ставите ограду за свой счет? Надо уважить Анастасию Ивановну ей все-таки 95 лет. Мы поможем Вам это сделать! А пока Вам надо устроиться с жильем.- Звонит в гостиницу "Тойма" в центре города, называет мою фамилию - оставьте ей место.

Я сияю, Галлямова улыбается, мы идем обедать. Пока  она доедает я читаю ей свою статью "Я тоже б ы л а, прохожий!..." из "Ульяновского комсомольца". Ей нравится, она уже со мной держится проще и даже иногда довери-тельно, и вдруг на обратном пути спрашивает:

- Скажите мне чтобы я поняла, почему Вы так увлекаетесь Цветаевой? Я много читала ее стихов и того, что выходило, все старалась узнать ее побольше, чтобы водить экскурсии - ну, некоторые, - понимаете?.. Что нравится в ней людям? Что  В а с  привлекает - она сама или ее стихи?

Я пытаюсь объяснить,что это неделимо, что все вместе - и стихи, и проза, и сама Марина Цветаева в этом - и есть ее личность, она-то и привлекает. Мы снова уже в кабинете. Тон Долорес теперь почти лирический:

- Знаете, я раз водила на кладбище писателей и наблюдала, как люди преображаются около могилы Марины Цветаевой: начинают что-то шептать, становятся просто неузнаваемыми. - Теперь Галлямова раскраснелась, глаза сияют. И вдруг - неожиданное:

- Молодец Вы! Какая у Вас интересная жизнь! Я думаю, мы сейчас съездим на кладбище.

Она поворачивается к телефону, и вот уже вызвана машина, даются указания в Исполком, Тимофееву:

- Надо смелее принимать решения, не надо заседания Исполкома, ведь это  ч а с т н о е дело, мы должны помочь Лилит Николаевне. В газетах вон статьи всякие... А сейчас собирайтесь, едем на кладбище.

Вызван также руководитель коммунального хозяйства города М.Г.Артамонов.

Едем на черной «Волге» какого-то большого начальства. Возле Горисполкома подбираем совершенно аморфного Тимофеева.

Большая расчищенная площадка для автобусов возле кладбищенской стены. Здесь вылезаем и движемся к хорошо ухоженной могиле, вокруг которой убран снег. Перед каменным надгробием - цветы, красные гвоздики. А вокруг... почти метровый слой снега!

Протяжные голоса: - Да-а! Пожалуй сейчас ничего не выйдет!

- Как это так?! - От одной такой мысли я взвиваюсь и собираю все силы.

Пробиваю носком ступеньку и без оглядки лезу в сугроб. Проваливаюсь по колено, набираю сразу полные сапоги снега, но иду - не видя ориентира - иду - и попадаю куда надо. Вот она! Я издали показываю могилу - все кивают, все поняли, что снег мне не помеха.

- Дайте мне лопату, я его отгребу, у меня все равно впереди два дня свободных - суббота и воскресенье.

Но Долорес величественно кивает - все сделаем без Вас, на то и есть Артамонов, это его организация убирает снег в городе. Кстати, надо ехать за ним. Видно, приехал раньше и не дождался.

Привозим симпатичного, делового и немногословного Артамонова. Он безропотно лезет в сугроб по моим следам, я снова за ним - меня сзади слабо останавливают - и мы склоняемся над снежной площадкой - слева бузина, впереди рябинка, - обмериваем, размечаем.

На прощание фотографируемся, мне все кричат:

- Сначала снег из сапог вытряхните, простудитесь!

Едем обратно. Нас с Артамоновым оставляют в его хозяйстве - разрабатывать эскиз ограды. Рисуем, обсуждаем, - и вдруг вопрос:

- А Вы им кто будете? Родня?

- Нет.

Недоумение. Долгий вопросительный взгляд. Я, неуверенно:

- Ну, наверное, друг.

Опять работаем. Я:

- Расплачиваться буду я, наличными.

Снова долгий непонимающий взгляд. Потом:

- А я думал, что это может пойти за счет благоустройства города. Ведь это меньше ста рублей.

Я благодарю и соглашаюсь. Снова прошу лопату для субботы или понедельника. Выходит, через некоторое время возвращается:

- Лопата будет. Мы Вас туда и довезем. Потом на секунду задумывается, берет трубку и кому-то приказывает: - Пусть завтра двое выйдут с лопатами часа на два! - Кладет трубку. - Помогут Вам или сами сделают, если Вы не придете.

Да-а... Городское начальство мне помогает. ...«Около Марины Цветаевой люди преображаются»...

 

ДЕНЬ  ВТОРОЙ

 

Бывают иногда периоды жизни, когда все выстраивается так, как надо - как бы само собой. Сегодня был как раз такой день.

Прихожу в полдень в Краеведческий музей. Встречают как родную. Пьем чай, что-то жуем. Разговор крутится вокруг Цветаевой. Каждый со своей точки зрения объясняет конфликт между ней и елабужанами. Сходимся на одном: взаимопонимания и взаимоприятия быть не могло ни в 1941-м году, пока была жива, ни позже, когда ушла из жизни. До сих пор это тема, от которой многим хочется поскорее уйти к другим, более жизнеутверждающим. Позор Елабуги? - думаю я. - Не поняли еще, что Марина Цветаева - елабужская всемирная слава.

Перелистываю содержимое толстой папки с надписью «М.Ц.» Вот протоколы разговоров Пивоваровой с мест-ными жителями, когда она в 1985 году искала цветаевскую могилу. Они уже прочитаны мной в первый приезд, в 1988-м, а сейчас я списываю основной: показания М.И.Чурбановой, работника местной почты:

«...В то время никто не знал, что Цветаева известна. Приехала она вместе с другими писателями, об этом знали. Хорошо помню, что многие эвакуированные из писателей возмущались - как она среди них оказалась? Судили ее уж очень строго. Вроде как она опозорила их, руки на себя наложив. ...Столбик там стоял, на нем прямо и написано было - Цветаева. ...Метра полтора. ...И не столбик, а пасынок. Линию тогда телеграфную вдоль забора тянули. А пасынки-то, которыми столбы подпирают, лежали за оградой кладбища. ...А мне покойный сторож, дядя Сережа, обо всем рассказал, когда я спросила - не та ли это Цветаева, что повесилась. ...От Стахеевой Веры Кирилловны я узнала, что хоронил Цветаеву дядя Коля Ханбеков из Промсовхоза. Промсовхоз и лошадь, и телегу для похорон дал. Кроме Стахеевой, работника аптеки,был еще какой-то писатель - Сикорский, молодой такой, о нем Стахеева говорила. ...И Стахеева, и сторож дядя Сережа говорили - столбик-то сам Сикорский вкопал и фамилию Цветаева написал, чтобы не забыть, значит. ...Кто-то спилил его зимой, - время-то какое было! Холодно, топить нечем. По пеньку могилку-то и помню. Я же показывала - где рябина и тополя сами выросли у могилы, их никто не сажал. А еще знает Анна Ивановна Смирнова - бывший детский врач».

Под протоколом - пять подписей, заверенных в Исполкоме.

Могила, путь к которой проложен Юрой Кацманом, потом определенная Пивоваровой - по энергетическому излучению, экстрасенсорно, - совсем недалеко от стены, влево от калитки-прохода. Совсем не там, где показывают Матвеевы...

Я уже списала протоколы Т.Пивоваровой и А.Б.Трухачева и теперь разглядываю фотографии. В это время появляется А.И.Трапезников, экскурсовод, и начинает тоже перебирать снимки, явно интересуясь Цветаевой. Тогда я даю ему свою первую - ноябрьскую - публикацию в «Призвании» с матвеевской версией могилы Цветаевой. Читает с интересом, потом открывает свой блокнот - «Прочтите-ка!»

Читаю: «Показания Горохова Николая, прож. по ул. Свердлова, 45». Датировано - 22 декабря 1988 года. Рассказ о том, как во время войны Николай и его друг, Зеленков Аркадий, оба в то время жившие по улице Ленина 99 и 101, проходили по ул. Ворошилова в сторону пивного завода. Какая-то тетечка позвала их к себе, оказалось, - чтобы вынуть из петли покойницу. Они подошли и увидели женщину, стоящую на коленях на полу. Аркадий перерезал тонкий шнур и оба они помогли ее вынести. Потом погрузили на телегу, получили по рублю и двинулись дальше.

- Не, каково? - гордый вопрос Трапезникова. - И где ее могила он тоже знает. Только жду тепла, чтобы пойти с ним на кладбище.

В тот момент я еще не соображаю то, что становится ясным позже: первое «тепло» после разговора уже было, - в прошлом, 1989 году... Продолжаю:

- Но Матвеевы знают  т о ч н о, г д е  могила Марины Цветаевой. Они с самого начала знали. Сходите к ним, поговорите сами.

Мы обмениваемся адресами, телефонами. Вскоре я уже иду через весь город к этому самому Горохову.

Когда у меня зародилась мысль, что речь идет о  д в у х  разных  убивших себя, о  д в у х  могилах? Наверное, после вникания в такие определенные, не вызывающие сомнений заявления В.Н.Дунаева и М.И.Чурбановой в протоколах Пивоваровой. И в такие же уверенные показания Матвеевых. И еще - по следам чьей-то давно уже слышанной в Елабуге реплики: «Так ведь были же еще повесившиеся из эвакуированных!»

Нельзя ли пойти по следам? Когда были еще такие случаи? Где эти несчастные похоронены? У кого узнать, с какой стороны подступиться? Столько лет прошло! И где кладбищенские книги? Велись ли? Или потеряны?

Вот с такими мыслями я подошла к домику N 45 по пустынной улице Свердлова, что недалеко от кладбища. Смеркалось.

Стучусь в незапертую дверь, открываю ее. Из полнейшей темноты - мужской голос: «Заходи!» Две мужских фигуры около стола на фоне еле светящегося окна. Выпивка!

Прошу разрешения поговорить, представляюсь - по поручению сестры Марины Цветаевой.

Идем в соседнюю комнату, зажигается свет. Николай мал ростом, худ, поношен и слегка навеселе. Но выбора нет, Трапезников предупреждал: Горохов или во хмелю, или с похмелья, или на работе.

Начинаю расспрашивать. Разговор бестолковый, с бросками в сторону, с непонятностями и недоговорами. Но я упорно и терпеливо пробиваюсь через эту сумбурность - и начинает вырисовываться что-то интересное.

Сначала идет повтор того, что записано у Трапезникова и что, как потом выяснится, в августе 89-го описано М.Лариной в местной газете «Новая Кама»: Николай с другом Аркадием Зеленковым вынимали из петли женщину. Но я захватываю шире.

- Расскажите, зачем вы шли по этой улице? - Смущается.

- Да время-то было голодное, военное. На Пивзавод мы шли за бардой. Напьемся, бывало, этой барды, животы - во!

- А Вы в каком классе были?

- Ни в каком. Я не учился. Перед войной два класса кончил - я с 30-го года, - и больше в школу не ходил. Смотреть некому, старшие на фронте. Два года бегал, в 43-м пошел работать, потом ремесленное кончил - сестра устроила.

Показывает бумаги, диплом ремесленника - все так.

- Опишите подробнее - как одета была женщина, ее лицо, что-нибудь, что помните.

- Не помню, не буду врать. Мы ведь только думали тогда, как свой рубль получить. Мне о ней Николай рассказывал - он у нас жил, эвакуированный, фамилии не помню. Она же вместе с ним приехала из Ленинграда, с детским интернатом, 150 человек детей привезли. И сын у нее был, он в Перми поступал в морское училище.

Я слушаю и понимаю - не та судьба, не те подробности, - еще не улавливая, в чем основное «не то». Или он все путает и вообще невесть что несет, или это другая женщина.

- Когда мы ее погрузили, ее повезла женщина из больницы - фельдшер, наверное. Ноги у покойной так и были согнуты в коленях, уже закоченела. Она же на полу на коленках стояла. А потом я видел, как ее хоронили. Мы ведь везде носились, и на кладбище прибежали. Как раз хоронят. Сторож со сторожихой, помню, были. А тут та самая женщина, что ее увезла. Увидела меня и говорит: вот помнишь, ты из петли вынул? Это ее хоронят». Гроб был некрашенный, простой деревянный гроб. И я очень хорошо запомнил, где могила. У меня там потом тестя похоронили. И отец у меня на этом же кладбище лежит. Так я теперь всегда ее вспоминаю, когда на их могилы хожу. Я ее тетя Маня зову. Это от новой калитки, которая около каменного надгробья Цветаевой - влево, метров, может, 15, недалеко от стены. Точно знаю.

-  А что там растет сейчас? - Недоуменный взгляд. - Ну, там есть пять тополей, большая рябина, так что из них растет около той могилы?

- Ничего не растет.

Так. Значит Горохов указывает на то место, что признают А.Б.Трухачев и Т.Пивоварова. На могилу, из которой выросло 5 тополей, а рядом - толстенная в своем основании рябина из многих стволов. Но почему он, часто посещающий могилы своих родных, этих деревьев не назвал? Очень похоже на голословное подтверждение по чьей-то просьбе... И почему он  у ж е  не показал Трапезникову, где лежит Цветаева - как ему помнится, - статья М.Лариной появилась летом, а он ждет следующего?

- Так Вы с Николаем, жильцом Вашим, говорили, когда пришли с похорон? 

- Да нет, он уже к этому времени умер в больнице - от чахотки.

- ?!..

- Да он прожил у нас всего месяцев девять и весной умер.

Вот тут я начинаю соображать, что это и есть то самое «не то». Главное. Прожил с 1941-го года  з и м у, умер весной 42-го. И только тогда погибла та женщина. А, может быть, никакого Николая и не было? Пьяный бред?

- А где Николай работал?

- В интернате.  Да и не работал он, очень слабый был, еле двигался. Ходил туда, кормили его там. Он с детьми - так немножко... Сестра моя была директор детдома. А та женщина, что удавилась, с ними приехала, он говорил.

Когда говорил? По какому поводу? О ней ли? Почему он так уверен, что покончила с собой именно  т а  женщина? А что рассказывала сестра? И когда она была директором детдома? - Все эти вопросы мои проносятся мгновенно, но они заслоняются главным: вынимали из петли когда Николай, жилец, уже умер, - в 1942-м. А Марины Цветаевой не стало в 1941-м...

Какие-то звуки из соседней комнаты привлекают мое внимание. Что-то говорит брошенный собутыльник. Хозяин поясняет - это брат мой старший, Валентин. Спрашиваю у брата - точно ли, что квартирант-ленинградец Николай прожил у них зиму. Валентин кивает: «Все так, все точно!»

Выходим вместе с Гороховым на темную пустынную улицу. Он что-то еще продолжает говорить. Я его благодарю и прибавляю: «-Не Цветаева это была. Вы ведь ее имя не сразу узнали?»

- Нет, через много лет. А кто же это тогда был?

- Вот этого я пока не знаю. Как узнаю - сообщу Вам.

- Это меня Трапезников сбил! Цветаева, говорит, это была, писательница.

Я не объясняю Николаю, почему не Цветаева. Слава Богу, что он не знает всех деталей ее жизни - и даже года, когда ее не стало.

По дороге домой я думаю, что получила след еще одной самоубийцы, едва успев подумать, как ее найти.

 

ДЕНЬ  ТРЕТИЙ

 

Что я собиралась узнать, когда вечером субботнего - вчерашнего - дня я отправилась к Нине Васильевне Кацер, племяннице А.И.Бродельщиковой? Видимо, мне хотелось уточнить внутреннюю планировку дома, где не стало Марины Цветаевой. Накануне я была у Марии Ильиничны Матвеевой, бывшей подруги Нины, но она многого не могла вспомнить в доме, где когда-то бывала в гостях. И вот я у Кацер.

Радушная встреча, елабужский говорок: - «Нет-нет, не разувайтесь, проходите так. Вот сюда садитесь, здесь помягче». - Долго говорим, все о том же, с повторениями и подробностями. Брат Нины, Геннадий, видел покойную Марину Цветаеву пока ее еще не увезли. Можно к нему завтра сходить.

Пьем чай. Нина Васильевна вспоминает, к кому еще можно пойти: к дочери  А.И.Бродельщиковой, Евгении, и к сестре, Лидии Ивановне. Они могут помнить лучше, точнее, что и как было в доме, как стояла мебель. Утром бредем с Ниной Васильевной к брату ее. Скользко, она еле двигается, задыхается. Жалуется - вес растет.

Тихий, худощавый брат, Геннадий, послушно отвечает на мои вопросы, кое-что рассказывает сам.

- Видел я ее пока еще жива была, когда приходил к тете Насте. Все, бывало, курила во вьюшку и в это время шалью куталась, натягивала ее вперед, на плечи. А в тот день мы подошли с мамой к дому - 8 лет мне было - видим, лошадь стоит. Соседей человек пять. «Удавилась» - говорят. Мама мне и сказала: «Чтобы не бояться покойницы, подержи ее за ногу». Ну, я за пятку и подержался. В чем обута была - не помню. Лица не видел - чем-то была покрыта. Сразу и увезли на телеге в сторону морга.

Теперь автобусом через весь город - в новый район. 70-летняя дочка Бродельщиковой встречает нас с Ниной Васильевной приветливо: «Проходите, не разувайтесь»... Сразу выясняется - Евгения Владимировна в 41-м в Елабуге не жила, до 47-го только иногда наезжала к матери.

- Мама рассказывала - курили часто вместе, самокрутки Марина Ивановна крутить не умела, мама ей крутила. Рыбу ей чистила и варила. Хорошо они с ней жили. А в тот день мама пришла видно уж к вечеру, со стройки аэродрома, дверь открыла, видит - табуретка валяется. Глаза подняла - ноги... Мама выскочила на улицу и упала. Тут идет соседка, Романова, сердечница она была: «Что с тобой?» - думала и маме плохо. А мать только рукой машет - иди смотри! Романова пошла, глянула - и сама еле домой добралась. А потом уж пришли друзья - писатели. Ларина написала недавно статью в «Новой Каме», что ее откуда-то из курятника тащили и на полу будто она стояла на коленях. Я в газету письмо послала, что надо было сначала спросить, к а к  было, а потом писать.

Перебираем фотографии, кое-что она мне дарит: - Пусть у Вас будут! А потом долго рисует мне план комнат в доме матери - и что где стояло.

Снова еду в центр, в Краеведческий музей. Сегодня дежурят совершенно новые сотрудники. Они любезно находят мне статью Марьям Лариной, и оттуда я узнаю, что с Гороховым ей так и не удалось встретиться, писала по его письму. Поговорить обо всем этом не с кем - сегодняшние работники музея к разговорам о Цветаевой абсолютно глухи, заняты своими делами. Значит, надо что-то делать самой. Попробую найти следы эвакуированного интерната.

Звоню в детский дом, получаю адрес одной из эвакуированных ленинградок, которая осталась жить в Елабуге. Далее весь вечер кручусь среди работников детского дома, разбираясь в сложностях его реорганизации и смены директоров. Вхожу в разные квартиры, часто с незапертыми дверями - «У нас спокойно, запираться не от кого»... Звоню, договариваюсь, еду, ищу, прихожу в душные квартиры, где с трудом передвигаются старушки,бывшие молодыми в цветаевские времена, - или смотрят телевизор те, кто помоложе. Рассказываю, объясняю. Слушают, улыбаются, радуются, охотно помогают, вспоминают, поят чаем, угощают пельменями с картошкой. К вечеру бреду домой с лютой головной болью. Еще пара звонков - и, наконец, полная ясность: Ленинградцы приезжали только по 2-3 человека. Интернат привозили, но московский, со своим персоналом, дети Совнаркома. Жили в Библиотечном техникуме, его еще называют «Культпросвет». Из них никто не умирал, только десятиклассник утонул, Ким. Потом все вернулись в Москву. Николая, жильца Гороховых, никто не вспомнил, никакая женщина - из приехавших с ними - не вешалась. Сестра Николая, Мария Демидовна, действительно работала до начала 80-х годов директором детдома, но не в годы войны. Она умерла. Ее дочь по телефону мне сказала, что Николай - брат ее матери, но о их жильце, Николае, она ничего не знает.

Полные тупики... А из всего, что рассказал Николай Горохов, верно только то, что касается его сестры и его самого...

 

ДЕНЬ  ЧЕТВЕРТЫЙ

 

Если накануне были сплошные тупики, то сегодня - множественные выходы - в никуда.

Утром я в Райкоме у Галлямовой. Ей некогда, она занимается профилактикой подростковой преступности. По всем школам организует родительские собрания, сама беседует с родителями, пробивает на заводах для школьников общественно-полезный труд. Слушает меня, не дослушивая, прерывается, отвлекается, вызывает к себе людей, хлопочет. Говорит кому-то: «Вы понимаете, для нас это еще один голос». Скоро ведь выборы в местные Советы. Для меня вызвана Г.Н.Мясникова, бывший директор Краеведческого музея. По словам Галлямовой, - «историк, краевед очень серьезного уровня. Она специалист, все знает. С ней будете держать связь, она Вам поможет». Я уже видела ее имя среди подписей в протоколах Пивоваровой.

Сразу сталкиваемся - у каждого из нас своя «могильная» версия, это можно было предсказать. Поэтому я к ней и не шла. Тоскливо думаю - зачем меня на нее вывели?

Безапелляционный громкий голос многолетней школьной учительницы, не терпящей возражений, часто неадэкватная эмоциональная окраска интонаций. Почти час идет малоуспешный бестолковый разговор, где мы делимся знаниями относительно места истинной цветаевской могилы. Похоже, что самая большая радость для моей собеседницы сказать: «Я же его отлично знаю!» Матвеевская версия могилы встречается ею в штыки:

- Знаю я этих Матвеевых! Они же сами не видели! - Я возражаю: - «Нет видели - Зоя и Семен». - Тут начинается «Брито - стрижено»: «А мне Мария говорила иначе!» Кончается тем, что я предлагаю пойти к Матвеевой вместе. - Отмалчивается.

Бродельщиковы - и те критикуются: - «А, эти Бродельщиковы! Они тоже раньше не то говорили!» - У меня на лице изумленный вопрос. - «Не так относились». - Я пытаюсь их защитить:

- Но ведь наше  о т н о ш е н и е  ко всему особенно легко меняется, мы и сами постепенно меняемся, так и быть должно.

Наконец, я прошу помочь найти мне старых работников больницы и посоветовать, как отыскать некоторые домовые книги. До нее доходит, что я пытаюсь распутать разные «могильные» версии и понять логику их появления.

Галлямова почти на час уходила. Когда она возвраща-ется, мы уже говорим о моих родственниках Чаблиных - муж моей двоюродной бабушки был в Елабуге когда-то предводителем дворянства, о казанских купцах - разных, - моих и Мясниковой далеких предках. Тон ее переменился, стал теплым, и вдруг - совершенно неожиданное:

- Вы же совсем не то, что я о Вас сначала подумала! Я думала - ну опять одна из тех, что от Анастасии Ивановны все тянут. - Обращаясь к Галлямовой: - Она совсем не из тех! Я ошиблась! - Счастливая улыбка.

Теперь идут советы. Они имеют вид доверенной мне тайны. Тут мимика прямо-таки заговорщицкая. Не советует, а проговаривается: «Только она ведь с Вами говорить не будет» - это о Майоровой, она когда-то видела Цветаеву в морге. И о Смирновой, бывшем детском враче, которая знает, где могила. - «Но она ведь теперь никому ничего не скажет».

Рискую и иду. Адреса нет, только улица - Строителей, дом примерно. Корпус пятиэтажный, но мне подсказывает какой-то пьяненький доброжелатель и дом, и квартиру: 8 - 27.

Открывают приветливо,: уже привычное «не разувайтесь». Сидим на кухне. Маленькая сухонькая быстрая Майорова - 81 год, - охотно рассказывает:

- В войну я кончала курсы медсестер. Пришла на урок в хирургию. А у нас вел ее Климберг, Карл Карлович, из Риги эвакуированный. Ну и хороший человек был! И повел он нас на вскрытие в морг. Там на столе лежала старушка, ее вскрывали. А справа на  полу - женщина, полная, в сером платье. Он и говорит: - Ну что заставило ее покончить с  собой? Двоих детей оставила.

Двоих детей. Я настораживаюсь.

- А когда были эти курсы?

Антонина Афанасьевна приносит справку об окончании 6-месячных курсов медсестер с датой 14 марта 194... - а год не проставлен! Но совершенно очевидно, после начала войны 6 месяцев могут означать, отсчитываясь от 14 марта, что начало их приходилось на сентябрь 1941-го, когда Цветаевой уже не было на свете. Значит, Майорова в морге видела  н е  е е. Майорова точно помнит, что это было к концу обучения. Уже поступали пленные - немцы, итальянцы. Самоубийца 1942-го года! Сколько их было в Елабуге в те годы? Кто вспомнит? Но были же!

- Теперь о могиле Цветаевой. Я видела столб, на нем дощечка «Цветаева» - чем-то черным, не карандашом, написано. Имя, кажется, тоже было. Эта могила недалеко от могилы Чистосердова - врач наш покончил с собой, укол себе сделал. Рядом там Любочке Поповой памятник. Это влево от главных ворот, там везде тополя растут. Там всегда самоубийц клали.

Вот это да! «Влево от  г л а в н ы х  в о р о т» - совсем другая сторона кладбища, - и значит  в т о р о й  столбик?.. И другие тополя. А столбик с карандашной надписью «Цветаева» - там, где сейчас пять тополей - в п р а в о  от главного входа, его видела Чурбанова, и Смирнова знает. Вот такая разноголосица.

Еду к А.И.Смирновой - это около гостиницы. Та, едва меня завидев, весело зовет: «Идите чай пить!». Чайник веселится на плите где-то за ее спиной. Я шучу: - «Так Вы меня еще не знаете, а уже чай пить зовете.» - «Она у нас такая» - замечает ее муж, бывший до пенсии директором школы. Смеемся, проходим в комнату. Рассказывает, что ходила на кладбише вместе с М.И.Чурбановой в 1985 году, та ей показала, где стоял спиленный столб - это и есть могила Цветаевой. От калитки-пролома идти влево, вдоль стены. Вот и все, что она знает.

Рассказываю о своем поиске, о попытке разобраться в путанице, отделить от истинной цветаевской могилы все не-цветаевское. Дочка Анны Ивановны - она пришла ненадолго - вдруг вспоминает: - «Наша Нина говорила, что знает, где могила Цветаевой. Она сейчас в Горьком живет». - Через несколько дней я услышу по междугороднему телефону от этой Нины - Востриловой, в девичестве Конькиной: «Мне показала могилу моя мама, когда мы в 42-м или в 43-м году хоронили бабушку. От каменного надгробья надо идти в глубь кладбища метров 10-15».То же место, что указывают Матвеевы! Но это будет через несколько дней, еще позже я получу от нее письмо, где она все повторит, - а пока я ухожу от Смирновой с двумя подаренными газетами «Новая Кама» и «Советская Татария», в которых публикации о Цветаевой.

Уже темно. Бреду то по рыхлому снегу мостовой, то по тоненькой ледяной тропинке около самых домов, среди снежных гряд-обвалов, за которыми порой не видно человека, бреду к М.И.Чурбановой. Все говорили - к ней ходить не надо: сама ослепла, дочка в больнице, в онкологии, очень плоха. Но у меня выхода нет - рискую, она главный свидетель Пивоваровой, - и, как назавтра выяснится, попадаю в единственно возможный момент: пока мы с Чурбановой разговариваем, дочка в больнице умирает...

Старый деревянный дом. Стучу. За дверью осторожные шаги. Открывает худощавая бабушка и незряче смотрит куда-то мимо меня. Мы медленно поднимаемся на второй этаж. Я извиняюсь, говорю - я ненадолго. - «А мне некуда спешить» - спокойный ответ. Она начинает немного неожиданно - ведь я помню протокол ее рассказа Пивоваровой.

- Это было в конце 41-го или в 42-м, пленных было полно в монастыре и в школе милиции. Началась война, зима без дров, мужчин на фронт взяли. Старики дома, да дочка маленькая, 40-го года рождения.

Что это? Уже прошла военная зима? Значит, 42-й год? Или это смещение, аберрация памяти? Спрашиваю:

- Так когда же это было? - Задумывается:

- Война началась в июне? Значит, в этот же год, осенью. Я слышала, что удавленницу хоронили, а где - не знала. А у нас была линия связи - на почте я работала. Столбы подмыло, а когда мы поехали их ставить, одного не досчитались. Охранник на кладбище, Сережа, говорит - тут-де женщину-удавленницу хоронили - вот столбик стоит. Мы прошли от прохода около угла стены. За два метра от места, где теперь рябина, стоял столб. Сверху часть его стесана - ведь это был пасынок - и на стесе карандашом написано «Цветаева». И год поставлен - какой я не помню. Что делать? Ну мы сразу столб отпилили, поставили опору и дальше пошли. Дядя Сережа головой был слаб - выразительный жест у виска. - А когда хоронили Цветаеву, от Промсовхоза дали лошадь и двух женщин - женщины и рыли .

Так. Значит, столбики в разных углах кладбища  н е- о д и н а к о в ы е. Один - с карандашной надписью на сте-се постоял недолго, его сразу спилили. Другой с приколоченной дощечкой и надписью «чем-то черным, видным издали, простоял дольше? Вопросы, вопросы. Обеим свидетельницам веришь.

Читаю Марии Ивановне протокол ее рассказа Пивоваровой. Она удивляется - многое не так.

- Зачем это Татьяна так написала? И со Стахеевой я не говорила об этом. Ее, чай, и в живых-то уж не было. Была? Да, Дунаев у нее жил, значит была жива. Но разговора с ней об этом не помню. И откуда Пивоварова взяла, что дядя Коля Ханбеков хоронил? Он был конюх там, а хоронил ли, я не знаю. И почему она написала, что Сикорский этот кол вбил? Я про это ничего знать не могу. А столбик отпилили мы сами, сразу, и не затем, чтобы топить, а для дела. Вам теперь только могилу вскрыть остается, так не узнаете. Это ведь и недолго, одного дня хватит.

Пробираюсь по пустынной вечерней улице обратно в гостиницу и пытаюсь разобраться, подвести сегодняшнему дню итог. Никто, кроме Зои и Семена Матвеевых из оставшихся в живых елабужан, похорон Цветаевой не видел. На подозрении, кроме матвеевской версии, еще два конца кладбища. Столб с надписью «Цветаева» видели в двух местах и разного вида. Людей, наложивших на себя руки, в первые два года войны, как видно, было несколько. У многих воспоминания не точные, и Цветаева, как в фокус, все их собирает. Ей приписывают все случаи, вот почему так запутан этот клубок. И процесс наслоений продолжается. А, может быть, за этим стоят до сих пор заинтересованные лица?

 

ДЕНЬ  ПЯТЫЙ

 

Сегодня истек назначенный мне Артамоновым срок - два рабочих дня для изготовления ограды. Галлямова ничего не знает, Артамонов неуловим. Замысел это - или случайность?

Еду заказать надпись в граверную мастерскую - она напротив гостиницы. В полуподвале бездельничают четыре рослых парня. Разговорились. Все оказались приезжими. Один из них, услышав имя Цветаевой, восторгается: «Это же такая величина - на весь мир!» - Какая точность оценки! - Я восхищена. К завтрашнему дню обещают надпись на пластике.

Теперь в Пединститут. Такое необыкновенное здание - бывшее Епархиальное училище. Давно собираюсь туда попасть, тем более, что там есть челолвек, у которого - мне сказали - много разных фотографий, и цветаевских тоже.

Медленно вхожу в двери, прислушиваюсь к ощущению. Слабый запах ладана и церкви, похоже, все же неистребим, впитался в стены. Или мне это чудится? А промоленное пространство уже давно изжито, разрушено атеизмом.

Где-то в боковом крыле, в подвале, нахожу фотолабораторию. Михаил Карпович Петров, в прошлом летчик, потом фотокорреспондент. Объемист, высок ростом и громогласен. С удовольствием показывает себя в молодости, своего сына, перебирает папки с отпечатками - их множество. Я пью его многотравный ароматный чай, жую большой ломоть хлеба с сыром - все это предложено мне после того, как я спросила - где здесь столовая. Все хорошо, он весел и разговорчив. И вот тут-то я и сообщаю, что интересуюсь цветаевскими снимками, так как я попросту больна ею. Он человек, видимо, прямой. Дальнейшая речь его напориста и энергична и звучит в процессе разбора цветаевских негати-вов, разложенных по конвертам.

- Вам, конечно, это будет неприятно слышать, но я Цветаеву не люблю. Вот Маяковский, например, это то, что всегда заряжает. Я воспитан в патриотизме. Никому Цветаева не нужна. Что она сделала для страны, какую принесла пользу? Всю жизнь металась, убежала за границу, потом вернулась. Муж оказался предателем, конечно его расстреляли, правильно. Нас много таких, кто так думает. Я как посмотрел фильм «Гибель Марины Цветаевой», так просто плевался. Мне было обидно. Получается, что Елабуга для нее ничего не сделала. Да она  с л и ш к о м  много сделала - вон мемориальную доску повесили неиз-вестно зачем. Мы тут собрались в нашем институте, с кафедры литературы - профессионалы, со степенями - доценты и профессора, - поговорили и все пришли к убеждению: конечно, человек она была ничего, способный, русским языком владела хорошо, стихи писала красивые. Ну и что? А что она сделала хорошего для Елабуги? Она даже ни одного стихотворения про Елабугу не написала. Кому она в 41-м была нужна? Шла война! Не до нее было. И вообще она никому не нужна. Что вообще хорошего она сделала людям? Здесь о ней всякое говорят: что пила она, все ходила и водку искала - да, да! Курила и - многие говорят, - была наркоманкой. Я тут столько наслушался! Приезжают отовсюду и  т а - а к о г о  про нее рассказывают! Верно уж откуда-то знают. Вот потомок Суворова из Ленинграда приезжал с группой на своем теплоходе, ленинградском, - такого про нее рассказал! Документы показывал! Тут много нас, кто про нее так думает, и весь Горком тоже. Мне пишут из разных городов - надоели, все просят прислать фотографию креста, который Анастасия Ивановна поставила. Из Хабаровска пишут, из Киева, из других мест. Сюда приезжают многие, у каждого своя могила, своя версия. Горком уже слушать никого не хочет, и Вас слушать не будет. И люди, которым она нравится - знаем мы, что это за люди! А мы - русские патриоты!

Интересно, думаю я, жалко ему того чая, что он, не разобравшись, сгоряча мне споил? И все же, хоть я и из «тех», он принимает у меня заказ на цветаевские фотографии, обещает их прислать по почте. Забегая вперед, скажу - я их так и не получила...

Расстаемся прохладно.

Выхожу в вестибюль, пытаюсь дозвониться от вахтера в Горком, к Галлямовой. Безуспешно, уже 2 часа, она ушла обедать. За спиной - женский голос, двое разговаривают:

- Я была в Ленинграде, там мы жили у одной женщины, она умирает любит Цветаеву. - Я сразу подключаюсь:

- А Вы ее адрес не помните? Я тоже умираю, я бы ей написала.

Коротенькая полная женщина оборачивается, круглые удивленные глаза. Любопытство и у вахтерши.

- Мы ведь здесь ничего не знаем, а там ее та-ак ценят! Ленинградка как услышала, что мы из Елабуги, на 5 дней отгул взяла, все нас расспрашивала и пластинки крутила с цветаевскими стихами. Она сама стихи читает, говорит - это очень трудно хорошо читать Цветаеву. Просила писать ей, газеты присылать.

- Присылали?

- Нет, конечно. И адрес ее не знаю, сохранился ли. А мы просто испугались - все про нее, все про Цветаеву. Думали - сумасшедшая, хотели с квартиры уходить.

- Я такая же сумасшедшая, только если я вижу, что людям не интересно, то я о Цветаевой не говорю.

Я рассказываю ей о матвеевской версии могилы, о том, что об этом уже есть не одна статья. Удивление и заинтересованность. Идем с ней в библиотеку, находим статью Л.Трубицыной в «Советской Татарии». Смотрит на нее с интересом - не читала. Узнаю ее фамилию - Макарова Людмила Егоровна, ее письменный стол в одной из комнат первого этажа. Оказалось, что она соседка Евгении, дочери А.И.Бродельщиковой, живет на той же площадке. - «Вот теперь схожу к ней в гости, о Вас поговорим».

- У нас вон книги Цветаевой навалом в институтском киоске лежали. Мне совали - я не взяла, - зачем мне стихи Цветаевой?

У меня от зависти сразу заныли зубы.

- А сейчас этой книги уже нет?

- Сейчас уже нет. Нам прямо по рукам раздавали, навязывали.

- А у нас только имя Цветаевой услышат - хватают, не глядя. - Откровенное изумление. Прощаясь, Людмила Егоровна вздыхает:

- Ой, как ведь все это интересно!

- Сейчас интересно, а в Ленинграде убежать хотели! - Смеется.

Вечером по телефону она диктует мне адрес ленинград-ки.

Проваливаясь в бурый рыхлый снег, иду по мостовой на Малую Покровскую, бывшую улицу Жданова, а при Цветаевой - Ворошилова, к дому с мемориальной доской. Иду, потрясенная откровенными голосами, раздавшимися в стенах, где зреют будущие педагоги. Но в этом наборе нет полноты: голос отвергающий, голос неискушенный. А где же принимающий? Оказалось, он прозвучит чуть позже, к вечеру, когда я займусь уже другим - пойду по следам рассказа Николая Горохова.

А пока я пытаюсь найти соседей Бродельщиковых, особенно Романову, а, может быть, тех, кто был выделен из Промсовхоза для похорон. Выясняется, что соседей почти уже нет: кто умер, кто уехал, много новых. Сколько ворот пройдено, ступенек, дверей, сколько приветливых хозяек мне ответило в тесных прихожих и кухоньках!

Куда дальше? В бывший дом Гороховых, на улицу Ленина, 131, прежде 99, - постараться найти следы их жильца - был ли он и когда. Я уже не обращаю внимания на то, что мне приходится все время пересекать город из конца к конец. Где подъедешь, где пешком по снежной каше. Хорошо, что сапоги промокают не насквозь.

Старый двухэтажный дом, много дверей с номерами квартир. Все как вымерли, даже если светятся окна - не достучаться. Наконец, успех - та самая квартира. Приветливое объяснение маленькой чернявой хозяйки - да, здесь жили Гороховы, но домовая книга не у жильцов, а в домоуправлении, это уж придется отложить на завтра, сегодня уже поздно.

Теперь к сестре Зеленкова, приятеля Горохова, который якобы перерезал веревку. - может быть он дома что-нибудь рассказывал? Иду пешком к рынку, оттуда днем уже видно кладбище на бугре.

Зою Ильиничну Зеленкову нахожу без адреса: сначала мне показывают кооперативный дом, где она живет, потом две старушки на улице - ее квартиру. Ей больше 80 лет, но старушки беспокоятся - не ушла ли она на спевку. Она поет в хоре. Но Зеленкова дома. Небольшого роста, полная, слегка испуганный взгляд - я сразу пытаюсь ее успокоить: «Вы не волнуйтесь, я только хочу спросить о Вашем брате».

Зеленкова педагог. Ее брат, Анатолий, (не Аркадий, как назвал его Горохов), много ее младше, 30-го года рождения. Она ничего о военных годах сказать не может - в это время жила в Перми, а он ей ничего такого не рассказывал. А сейчас он умер. Других Зеленковых в городе нет, спутать не с кем, и жили они не на улице Ленина,101, как указал Горохов, а на Заовражной, это довольно далеко от улицы Ленина.

Я рассказываю о статье М.Лариной, где упоминается их фамилия. Она начинает понимать: так это, значит, они Цветаеву снимали с крюка? Я объясняю, что, если все это не выдумка Николая, то было все это годом позже, так что это была не Цветаева.

- Я очень люблю Цветаеву - роняет хозяйка, когда основное уже выяснено. Я оживляюсь - наконец-то единомышленник. Возмущенно читаю ей то, что сказал Петров - я записала его «речь» как только от него вышла. Неожиданно слышу ее, строгое:

- Он во многом прав!

Вот так любовь! А она продолжает:

- Я вообще-то люблю Цветаеву за ее тяжелую судьбу, сочувствую ей. А как поэта я ее не понимаю, тредно она пишет.

Поворот неожиданный и мне нечего сказать. Я бы уже ушла, но она не может дозвониться к одному из друзей брата, Е.И.Михееву, - может быть Анатолий ему что-нибудь рассказывал?

Садимся пить чай. Я выкладываю свои запасы, унесенные из столовой Пединститута. И тут, начиная светиться, Зеленкова сообщает:

- А я пою в хоре. И читаю стихи. И мне это нравится.

- А кого Вы читаете?

- Современных, разных.                                                

- А давайте я Вам немного Цветаеву почитаю!

Говорю ей несколько стихотворений. «И другу на руку легло Крылатки тонкое крыло»... - Вижу - понравилось. Просит еще. - «Русской ржи от меня поклон, Ниве, где баба застится»... - Тоже принято хорошо.

- А теперь - как будто специально для Елабуги - голос из-под земли: «Идешь, на меня похожий, Глаза устремляя вниз»...

Слушает очарованно. Говорю:

- Попробуйте включить в свой репертуар Цветаеву. Хоть вот эти несколько стихов.

- А поймут ли?

- Поймут. Они же общечеловечны.

- А где взять?

- Так в Пединституте, в киоске недавно цветаевские стихи валялись!

- Как?!

- Мне сегодня рассказывали. И в библиотеке есть, можно списать.

Но взгляд ее уже потух и моя собеседница начинает подремывать на ходу. Устала. Эмоциональный всплеск кончился. Пора уходить.

Мило улыбаемся друг другу, говорим любезности.

Дальше - тихая теплая ночь, я сегодня без шапки, иду пешком, т.к. автобусы, похоже, уже легли спать, хотя всего 8 часов вечера.

Вспоминаю Маринино: «Здесь ужасные люди»... И еще: «Эпоха против меня не лично, а пассивно, я против нее активно. Я ее ненавижу. Она меня не видит». Это было сказано больше 50-ти лет назад за границей, но непонимание и неприятие вне времени и не знает государственных границ...

Елабужане... Какие они? Добрые, гостеприимные. С незапертыми дверями, с накрытыми столами. Разговорчивые, деловитые, патриоты. Но нет среди них - до сих пор - места Марине Цветаевой...

Польза... Прагматический купеческий подход? Елабуга искони была - купеческий город...

 

ДЕНЬ  ШЕСТОЙ

 

Встаю пораньше - дела в такой неопределенности, что спать некогда. До трех ночи описываю каждый день - по свежей памяти. На сон остается 5-6 часов.

Прежде всего звоню Галлямовой - Артамонова она до сих пор не нашла. Его телефон молчит. Похоже, начинается обычная резиновая тягомотина, но она в моем положении приезжей недопустима.

Иду через дорогу в граверную мастерскую за табличкой и застаю там тех же четверых ребят. Они навеселе и извиняются - мы не всегда такие, у нас неприятности. Один из них предлагает быстро сделать ограду, другой продолжает разговор о Марине Цветаевой. Табличка с надписью будет чуть позже и я пока ухожу.

Мой поиск ведет меня к другу Зеленкова, в школу на другом конце города. Как назло развезло до луж, с крыши грохаются громадные пласты снега со льдом, идти возле домов просто опасно. Автобусы в Елабуге не торопятся, такси попросту нет.

Евгений Иванович Михеев, пожилой подтянутый преподаватель физкультуры. Разговариваем около дверей спортзала, мимо пробегают ученики и каждый со мной здоровается. Нашим бы у них поучиться!

С Толей Зеленковым дружил, Николая Горохова не помнит. Никогда не слышал, чтобы Анатолий перерезал веревку, тащил покойницу из сеней.

- А как Вы считаете, естественно было бы рассказать другу о таком необыкновенном происшествии? Вы бы рассказали ему?

- Думаю, да! Конечно!

Ухожу от него с сомнением - да не выдумка ли все это от начала до конца? Но это пока - полумысль, и я собираюсь поискать теперь гороховского жильца, легендарного Николая. Но до этого еду в Горком. Это далеко, пешком не дойдешь. Начинаю замечать, что все время передвигаюсь по Елабуге челноком, из конца в конец...

Галлямова вся в делах и в движении. Работает - при мне в основном по телефону - с удовольствием и все время немного собой любуется, смотрит на все это как бы со стороны. Часто повторяет о себе в третьем лице: «у Галлямовой доброе сердце, Галлямова все доводит до конца». Конца, правда, в моем деле пока не видно - Артамонов безмолвствует. Договариваемся, что я буду позванивать, - и я снова трясусь в автобусе обратно.

Теперь на поиски домовой книги дома 99 по улице Ленина - эвакуированных всегда прописывали. Домоуправление только что переехало. Паспортистка, выслушав мою надобу, как бы про себя замечает: «Как Вы некстати», но сразу же идет в соседнюю комнату к железному шкафу и начинает вытаскивать кипы домовых книг. Я представляю,  ч т о  на ее месте выдали бы паспортистки в других городах, покрупнее!.. Но она терпе-ливо перекладывает амбарные книги, - нужной книги нет. Только более поздние годы. 

А где более ранние? Я уже собираюсь уходить, но она меня останавливает: «Подождите, сейчас посоветуюсь с работниками, где это может быть». Совет постановляет - в городском Архиве.

Иду пешком в Архив, это недалеко, и восхищаюсь любезностью и доброжелательностью этих людей.

На Архиве молчаливый замок - видно, надо придти позже. Тащусь обратно в граверную - по раскисшему снегу быстро не пойдешь.

Надпись на пластике готова, она выполнена с любовью и со вкусом . «Я тоже  б ы л а, прохожий!..» - написано на ней. Ниже, чуть справа - подпись: «Марина Цветаева», а внизу годы «1892-1941».

Прошу провернуть отверстия по углам, чтобы прикрутить ее к будущей ограде, и тут начинается фантасмогория.

Двое из ребят идут на меня в наступление. Один - Михаил Макаров - уговаривает делать ограду у них , в цеху нестандартизированного оборудования.

- Быстро , за один день сделаем. И я буду стараться, чтобы бесплатно. И машину найдем доставить, и поможем!

Второй  - Сергей Башкиров - задает вопрос: - «Какие у Вас сейчас дела?»

Я что-то мямлю, но он не отступает. - В Архив, говорю, мне надо, человека найти.

- Сейчас Вас повезут.

- Ой, не надо, я сама. Марина любит, когда я хожу  п е ш к о м ! - Смеюсь.

-Нет, сейчас Вас повезут, куда скажете. А все расходы - это моя забота.

Табличка готова, Александр, ее писавший, денег не берет. Фамилию тоже говорить не хочет. Фотографироваться все отказываются - как же, в таком состоянии! Действительно, все навеселе.

Далее около часа разъезжаю на красном «Москвиче» - шофер какого-то коммерческого предприятия, устроился на работу вместе с машиной. Сергей поначалу - с нами, разговор только о Цветаевой. Жена у него просто больна ею. Я прихожу в восторг и предлагаю встретиться. Он обещает отпустить ее сегодня вечером ко мне в гостиницу, а самому остаться с ребенком. Что помешало этой встрече?

Из Архива - в Городской паспортный отдел - везде исключительное внимание и любезность. Но следы прописки не находятся. Теперь - в Загс. В 3 часа я уже снова около Горкома. Загс рядом - и я отпускаю машину с благодарностью.

У Галлямовой, кроме абстрактного желания «довести дело до конца» - ничего. Артамонова не слышно. Если бы знать, что там все застряло, можно было бы воспользоваться предложением Михаила Макарова. Лишь позже, к концу дня я узнаю из телефонного разговора, что ограду Артамонову обещают сделать только через 8 дней, и еще не начинали. Значит, завтра к Макарову.

Как приятно, когда тебе без возражений идут навстречу! В Загсе я получаю толстую книгу-подшивку свидетельств о смерти за 1942-й год. Листаю, мечтая найти таинственного Николая, умершего от чахотки. Так проходит час. Наконец, мне становится дурно от такого количества концов человеческих и я решаю взглянуть на свидетельство Марины Цветаевой.

Книгу 1941 года мне вручают без слова. В самой середине - вот он, тот листок, Сердце на мгновенье падает. Диагноз: «Асфиксия при задушении». И подпись заявителя - Г.Эфрон - сын. Дата выдачи - 1 сентября 1941 года.

За несколько листов до этого - Елена Матвеева - 10 июня 1941 года. Будущая соседка по вечному дому для тела...

Николай не находится, я уже собираюсь все кончать, как сотрудница приносит еще один фолиант - это еще 1942 год, Вы не все посмотрели.

Перелистываю и этот. Заодно смотрю, сколько покончивших с собой. Обнаруживаются только двое мужчин «в асфиксии при задушении». А где та, которую видела в морге Майорова? Нет ли лакировки диагнозов? И та, что снимали Горохов с другом? Если она вообще была.

Перед тем, как поставить на гороховском деле точку, еду еще раз в его бывший дом, - естественно, на другой конец города. Там, в квартире 8 есть глухая старушка, Кузнецова Валентина Андреевна, - вдруг она что-то помнит?

Перелезаю через кучу снега, свалившегося с крыши - какие громадные в ней куски льда! Все это перед самым подъездом - убьет и не заметишь. Стучу в 8 квартиру, колочу, уже совсем было ухожу, но тут дверь открывается. Приятная улыбающаяся худощавая старушка весело сообщает, что она ничего не слышит - с детства, - и поэтому надо писать. Приносит стопку бумаги - «пиши, пиши, дочка!» Речь у нее прекрасная, ответы четкие -«Ничего о жильце Гороховых не знаю. Но...» - тут она рассказывает, как найти одну из старых жильцов дома, Тамару Николаевну Дунаеву-Кубышеву. Очень толково объясняет: «Это на Тойминской, сходи, дочка, здесь недалеко».

Я уже привыкла обходиться в Елабуге без адресов. Легко попадаю в 4-ю квартиру дома N12. Тамара Николаевна встречает радушно:

- Не разувайтесь, ведь на улице не грязно. И снимите куртку, у нас жарко.

Начинаю расспрашивать. Ответ неожиданный:

- Я у Гороховых жильцов не помню. Семья у них была большая, много детей. Куда селить? Да и вообще у нас в доме эвакуированных не было. Впрочем, мы это сейчас уточним. Татьяна Александровна Хрусталева-Балобанова жила в этом доме и дружила с Марией Гороховой, сестрой Николая, часто у них бывала.

Тамара Николаевна набирает номер, зовет меня к телефону и я слышу: -«Да никогда у Гороховых никаких жильцов не было, точно знаю!».

Говорим с ней о разном, и вдруг из трубки доносится:

- Насчет могилы Цветаевой Вы сходите к Нине Кацер, это моя подруга, мы с ней вместе в школе учились. Она все знает.

- Я была уже у Нины Кацер - кричу я, радуясь, что замыкаются круги.

Идти больше некуда, все предельно ясно - чего только Горохов ни навыдумывал! А если бы получше знал все о Цветаевой - сочинил бы удачнее, не попался бы.

Вспоминаю о А.И.Трапезникове, с которого все началось. Тамара Николаевна восклицает:

- Так это же соседи! Трапезников живет в доме 40, а Горохов в 45-м по улице Свердлова. Только что у них общего?..

На прощание меня поят кофе и с улыбками провожают.

Что же, теперь надо, наверное, передать все мои раскопки Марьям Лариной, она сама должна все исправить - публикация о Горохове ее.

А завтра с утра - к Макарову, в ЦНО. Посмотрим, так ли на самом деле легко будет ему сделать оградку, как казалось во хмелю?..

Марина, Марина, что ты делаешь с людьми? Или это алкоголь? Впрочем, ты сама алкоголь!..

А что  м н е  дает Марина Цветаева? - Жизнь!

 

ДЕНЬ  СЕДЬМОЙ

 

Встаю пораньше - вдруг да ко мне в гостиницу заявится Артамонов, как обещал вчера по телефону - до 9-ти. Хотел попытаться ускорить дело, жаловался - трудно работать, уже два года не слушаются.

Пока он не появился, иду в граверную мастерскую - дверь заперта и, забегая вперед, скажу - так будет целый день.

Около гостиницы вижу вчерашний красный «Москвич» и его шофера. Спрашиваю, где та организация, в которой он работает. Показывает. Это межотраслевое объединение «Союз». Все сотрудники из Набережных Челнов.

Вхожу в комнату на первом этаже гостиницы, где «Союз» арендует помещение. Четыре полированых стола, четыре объемистых представительных человека. Сидят за столами, практически пустыми - работают. Я спрашиваю где ЦНО - тот самый цех, о котором говорил Макаров. Рассказывают - где-то далеко, практически за городом. Объясняю им, зачем мне это нужно. Что приехала с доверенностью сестры Марины Цветаевой огородить могилу и вот уже седьмой день жду то, что можно сделать за полдня.                               

Все включаются в обсуждение. Рисую им мой проект ограды. Тут один из них, Олег Романович Лукьянчук, - звонит куда-то, получает от кого-то согласие и мы идем.

Арматурный завод. С самого начала я поглядывала на него как на суженого. Так и получилось - суженого не обойдешь. Директор, В.П.Богачев, не спрашивает что и как. Надо - значит надо. Быстро - значит сделаем к вечеру. Вызван Михаил Ефимович, мастер, ему вручено мое заявление с директорской визой и мой эскиз ограды. Сразу - его смятение: нет прутьев, нет уголков. Вот съездить бы за ними - так ведь нужна техника, чтобы довезти. Но через полчаса, пока я сижу в приемной и размышляю, что опять, видно, очередная запинка, что, пожалуй, пора уходить, - через полчаса снова появляется мастер и куда-то меня ведет.

Приходим в цех. Все нашлось: вместо уголков - тонкая труба, прутья - «немножко погреем и они будут гнуться». Два расторопных человека принимаются за работу - слесарь Борис Штенников и сварщик Володя Волков. Мне надо заглянуть часа в 2, посмотреть, как идет работа.

Завод через площадь от гостиницы. Но сегодня это расстояние преодолевается с трудом. Бурно тает снег, на перекрестке - две поистине миргородские лужи. Сапоги мои пропиталась и потяжелели. С крыш сползает снег и полуметровыми глыбами угрожающе нависает над прохожими.

Опять иду к шоферу «Москвича» - теперь он просто  необходим, ходить по городу сегодня невозможно. Мы уже познакомились и подружились, его зовут Ильдус. Он никогда еще не был на кладбище и я предлагаю съездить: я вспомнила, что там ведь сплошной сугроб, вряд ли Артамонов выполнил свои обещания. Берем в гостинице две лопаты и медленно пробираемся по ледяным кочкам и лужам. К кладбищенской стене не подъедешь, дорога туда не очищена. Проходим пешком, на память фотографирую все этапы нашего путешествия.

На кладбище - покой и нетронутость. Только мои следы в глубоком снегу, уже слегка обтаявшие. Быстро принимаемся за расчистку тропинки, легко докапываемся до травы, она под снегом совершенно зеленая.

Могилу Ильдус расчищаетт особенно тщательно. Говорим о Цветаевой.     

- Я ее не читал. Теперь найду, почитаю.

- Она не очень легка для понимания, ее понимает не всякий.

-А если постараться?

Возвращаемся на расчищенную площадку у надгробья. Я читаю ее стихи «Идешь, на меня похожий»... Слушает внимательно, смотрит в землю.

- Понравилось?

- Да. Я найду ее стихи.

Рассказываю ему историю ее бедствий.

- Во-он как!.. А я ведь о ней ничего и не знал. А Высоцкий вот тоже написал о себе Реквием. А у нее эти стихи - тоже Реквием?

- У нее «голос из-под земли»...

- Ой, даже мурашки побежали! А что , может быть и на самом деле где-то есть ее душа?

Расстаемся с кладбищенским покоем. Теперь надо съездить к Марьям Лариной. Она больна, а телефона у нее нет.

Адрес: Овражная улица, белый дом, второй с краю. «Найдете!» - так объяснили нам в «Новой Каме», где она работает. Найдем, не привыкать.

Долго колесим, ездим кругами через мостики, вокруг лесистого оврага. Теперь я понимаю, почему в своей статье о Цветаевой Марьям писала о елабужских мостиках и оврагах.

Стучимся - отвечает громадный пес. Похоже, что нет никого дома. Стучим в окошко - наконец, открывают. «Она очень больна», - говорит молодой бородатый мужчина, видимо, ее муж. Все же прохожу для минутного разговора.

Марьям и вправду еле ходит. Видно уже обо мне слышала, спрашивает: «Вы Лилит?» Я очень кратко рассказываю ей о моем расследовании по следам письма Горохова, хвалю ее стиль, ее осторожность в подаче такого спорного материала. Предлагаю дать ей все телефоны и адреса для проверки моих разоблачений.

- А я от этого совсем отошла, - бессильным голосом отвечает она. - Я не буду больше этим заниматься. А Вы читали в «Известиях»,кто-то написал, что в Елабуге Цветаевой занимается одна Ларина - ну что это! Просто неловко даже!

Прощаюсь, ухожу.

Уже почти два часа, можно заглянуть на завод. Вхожу в цех - и сердце радуется: доделываются боковины ограды. Сварщик - настоящий художник! - ловко вваривает в них буквы  М  и  Ц  - в две торцовых стороны. А слесарь уже счищает с металла следы сварки. Снопом летят искры, слепяще вспыхивает сварка. В огне родится оградка, огненный салют вокруг нее.

Завтра я ее заберу, окрасят ее черной краской, а мои межотраслевые помощники обещают дать машину.

Прихожу в номер и как только сажусь в кресло - засыпаю.

Откуда у меня взялись силы на все это?..

 

ДЕНЬ  ВОСЬМОЙ  И  ПОСЛЕДНИЙ

 

Утром, едва открываются глаза - одна мысль: где взять машину? Но прежде надо взглянуть на оградку - а вдруг она еще не окрашена? Сегодня - неожиданно ясный день, солнце совершенно весеннее, сильный ветер. За ночь дорогу просушило, идется легко.

Оградка стоит посреди цеха - красивая, легкая, черная. Почти музыкальная. Поверх каждой опоры - луковка.

- Краска плохая, два раза красили, - жалуется Борис. Благодарю за работу, даю десятку - не берет, отдайте, говорит Володе. Володю встречаю во дворе. Тоже не берет, но я сую ему бумажку в карман и фотографирую. Потом рассказываю, для кого они делали ограду, говорю о доверенности сестры. Поминайте Марину, говорю. Слушает с интересом.

Когда я собираюсь обратиться насчет машины в «Союз», к своим благодетелям, оказывается, что все ушли в Горисполком на совещание. Заглядываю в граверную - заперто.

Звоню из Краеведческого музея Галлямовой. Сообщаю, что ограда - помимо Артамонова - готова, что теперь нужна лишь машина, а телефон Артамонова молчит. Бестолково ахаем в трубку - что предпринять? На том разговор и кончается. Неопределенность.

Дожидаясь окончания заседания в Исполкоме, рассказываю одной из сотрудниц музея, Фариде Хакимовне Валитовой, о моих  изысканиях по письму Горохова, точнее, по его измышлениям - чтобы не родилась новая версия. Записывает фамилии, телефоны - может быть кто-то захочет проверить? Подсказываю ей,  к т о может точно описать интерьер дома Бродельщиковых - дочь, вот ее адрес. Кто знает, может быть дойдет и до восстановления последнего пристанища Цветаевой, как сейчас восстанавливают дом Надежды Дуровой. Даю все эти сведения потому, что только что прочитала в книжечке о Елабуге «Над шишкинским бором рассвет» - такое: «Бродельщиковы давно уехали из Елабуги». Такова точность елабужского знания. Или персонально автора, Сергея Маркова?

Фарида просит, когда прояснится с машиной, позвонить - музей хочет прислать своего фотографа.

Подхожу к гостинице - мои благодетели уже на месте. Но будет ли машина - станет ясно только через полтора часа.

Стараюсь найти Артамонова - и - какое везенье! - его находят на территории. Машина будет у гостиницы в 12.20. Ура!

Почти час свободен. Ильдус согласен свезти меня к Галлямовой - проститься. На улице море солнца.

Галлямова в кабинете одна. Разговор получается очень простой и человечный. Я вручаю ей ксерокопию доверенности Анастасии Ивановны и некоторые свои статьи. Надписываю: Д.Г.Галлямовой с благодарностью за помощь - от себя и от имени А.И.Цветаевой». Сегодня она - не должностное лицо, а обычный и прятный человек. Приглашает приезжать - и прямо к ней. И, конечно, без ее согласия ничего не состоялось бы.

Где-то в половине первого приезжает голубой самосвал. Ильдус заглядывает в кузов и смеется - свалка. С Мариной Цветаевой всегда такое - то это не то, то то - не так. Всю жизнь. И после смерти - то же.

Оградка не тяжелая, из полых труб, ее легко вскидывают в кузов. Мы с Ильдусом едем на «Москвиче» в Краеведческий музей - за фотографом, да и лом обещали дать, чтобы ограду укрепить.

Около вечного огня нас уже ждут двое - с ломом в руках. Фарида едет с нами. Голубой самосвал отправлен прямо на кладбище. Он встречается нам уже на спуске - сгрузил ограду, его дело сделано, едет обратно.

Нв кладбище роли разделяются: двое фотографируют, Ильдус и Фарида - несут. По тропинке в снегу - поворот, еще поворот - везде кусты - и вот  ограда на могиле. Рябина - снаружи. В головах - М, в изножье - Ц. Выравниваем, укрепляем - Ильдус работает ломом. Мы с Фаридой прикручиваем проволокой табличку в середине противоположной - длинной - стороны. Получается, что надпись обращена внутрь и читается при подходе к могиле от калитки-пролома. Валитова пытается прочитать надпись на матвеевской могиле, но близко не подойти, там сугроб. Впервые видит она, как выглядит то, о чем читала в газете - соседство двух могил.

Могила Марины Цветаевой оформлена, теперь я кладу на нее гвоздики - к ногам. Все, не договариваясь, замирают в молчании, глядя на могилу. Потом вереницей уходим на площадку вокруг официального надгробья. Ветер рвет деревья, перерастая в настоящий ураган, но день по-весеннему красив.

Все закончено, теперь надо думать об отъезде. Ильдус предлагает ехать в Набережные Челны с ним, в 5 часов - «со мной только одна женщина» - говорит он. Потом выясняется, что это его жена - она в их организации бухгалтер. Я соглашаюсь. А пока идем обедать.

В столовой встречаем Сергея Башкирова, того, что привел меня к Ильдусу. Обедаем втроем. Сергей зовет меня пить чай в граверную мастерскую. Я обещаю придти. Возвращаюсь в номер за вещами. Хорошие семь дней прошли в этой комнате, замечательные у меня были соседки проектировщицы: Наташа из Алма-Аты и Люба из Казани, они каждый вечер вникали во все мои достижения. Прочи-тали все мои работы о Марине Цветаевой, что были со мной, а часть прослушали - те, что покороче, я читала вслух. Удивительная была неделя. По ощущению - целая жизнь. Я мысленно кланяюсь комнате и ухожу.

В граверной мастерской - темнота. На этот раз там только двое - Сергей и Александр. Зажигается свет. Замечание:

-Прямо с сумками.

- Да, теперь я буду жить у вас, здесь - до пяти часов.

Сейчас три. Два часа можно пить чай.

Говорим о картинах на стенах - Александр художник, о его чеканке, потом об иконах, незаметно переходим к религии, философии, стихам. Ребята 4 года в Елабуге, до этого жили под Свердловском. Томятся ее застылостью. Около пяти Сергей провожает меня до гостиницы. Извиняется:

- Вы так неудачно к нам попали, с нами такое очень редко случается, - это он о выпивке. Я отмахиваюсь:

- Как это неудачно? Вы же такое важное место в той цепи, что у меня выстроилась! Ведь  В ы  привели меня к Ильдусу, а без него я бы не узнала об учреждении, где он работает. Вас-то с Макаровым вчера не было, а они мне все сразу организовали.

Скоро пять. Мы с Ильдусом уже в машине, наконец, приходит жена. Как зовут? Аня. Веселая, очень живая. Сразу разговор - как будто всю жизнь знакомы.

Совершенно темно. За два часа ветром нагнало туч, снова бешено тает. Едем по лужам, где-то в середине пути - сплошное море - до половины колеса. Всю дорогу оживленный разговор, зовут в гости - если сразу не уеду, Ильдус потом отвезет к вечернему поезду.

На вокзале легко беру билет, отправление через 20 минут. Состава пока не видно. Пассажиры согреваются кто как может: кто прыгает, кто просто жмется. Ветер ураганный, сырой, вокзала нет - чистое поле. Все это напоминает картину из цветаевского «Вольного проезда»: 18-й год, равнина - и люди, ждущие поезда.

Наконец ползет состав, сразу с опозданием на 10 минут. Ильдус провожает меня до вагона, подает сумки.

- Еще увидимся! - кричу я. - Я ведь еще приеду ставить крест на могилу. И спасибо Вам!

С опозданием на 35 минут поезд отчаливает. Читаю книжечку о Елабуге, но мысли уводят в сторону. Вспоминается возглас командированного из Кстово, Горьковской области:

- Да разве найдутся люди, которые не чтут Марину Цветаеву?!

... «Около Марины Цветаевой люди просто преображаются!...»

 

                                             2-9 февраля1990 г.

 

                                                                 Елабуга

 

⇐ Вернутся назад